Трактирщик

ТРАКТИРЩИК
Б. Окуджаве

На краю земли трактирщик открывает свой трактир
и кого-то ждет трактирщик среди чащи.
- Для кого поешь, трактирщик, песню старую, как мир?
- Для не спящих, добрый путник, для не спящих...

На краю земли трактирщик зажигает свой камин
и с тоской глядит на света изобилье.
- Ты чего грустишь, трактирщик, вроде нет на то причин?
- От бессилья, добрый путник, от бессилья...

На краю земли трактирщик сам с собою говорит,
у него для споров много разных мнений.
- Ты чего седой, трактирщик, и такой худой на вид?
- От сомнений, добрый путник, от сомнений...

На краю земли трактирщик на потрепанном листе
курит трубку и беседует со мною.
- Кто, скажи, трактирщик, держит эту Землю в пустоте?
- Мы с тобою, добрый путник, мы с тобою...

А-ЛЯ БАРД

Мы с ним встретились однажды на каком-то фестивале,
где он пел чужие песни, выдавая за свои.
Он тогда был очень в моде, а меня не признавали,
я был грузчиком на верфи, он - профессором в МЭИ.

Он был в этой сложной жизни не творитель, а вторитель,
не привык он брать преграды, не привык сжигать мосты.
У него была бородка “а-ля автор исполнитель”,
у него была походка “а-ля бард из Воркуты”.

Как он пел! Ему внимали каэспэшные девицы
из породы безмужичных,  некрасивых и худых.
А когда мне дали слово, я с тоской читал на лицах,
что я черт-те-что, во-первых, и невзрачный, во-вторых.

У него была гитара - заграничная гитара,
на которой он варганил среднерусский перебор.
У меня ж была гитара - как задвижка от амбара.
И сказали мне: “Позвольте! Вы же, батенька, - тапер”.

И не то, чтобы обидно. На кого тут обижаться?
По одежке нас встречают, провожают - по уму.
Ну, еще посмотрим, кем он будет лет через пятнадцать,
и кем буду я. Конечно, если только не помру...

БОРЯ ХРАПОВ

Я на берег сойду по трапу.
После моря там хорошо.
А навстречу мне Боря Храпов -
Каэспэшный мой корешок.
Он гитару подмышкой держит,
и улыбочка - до ушей.
Боря щурит глаза, и нежность
разливается по душе.

Волны лижут скалистый берег.
Разрешите представить вам -
Боря Храпов. Он свято верит
моим песенкам и словам.
Я ему посвящаю строчки.
И пою о нем, не спеша.
Он ведь тоже бард-одиночка,
и гитара - его душа.

Я на берег сойду по трапу.
После моря там хорошо.
А навстречу мне - Боря Храпов -
каэспэшный мой корешок.
Мы в холодной воде Байкала
принимает целебный душ.
Нету крепче на свете фала,
чем сплетение наших душ.

ДИМА ШВАЛЮК

А мир пока еще не рухнул,
и век не кончился пока.
А я опять сижу на кухне
в гостях у Димы Швалюка.
Гремят за окнами составы
извечным русским западлом.
И тихий голос Окуджавы
плывет над кухонным столом.

Как хорошо и безыскусно
чадит моршанский “Беломор”.
И вьется около искусства
наш полуночный разговор.
От Амаду к античной драме,
от Бодуэна к Лао Шэ.
И пусть согласья нет меж нами,
зато спокойно на душе.

А где-то мир иных созвездий,
иных идей, иных начал,
мир, где поют иные песни
иные люди по ночам.
А нам-то что, а нам - до фени
вся эта их белиберда.
Пусть их Барыкина ступени
ведут дорогой в никуда...

Наш мир пока еще не рухнул,
наш век не кончился пока.
И я опять сижу на кухне
в гостях у Димы Швалюка.
Гремят товарные составы
извечным русским западлом.
И тихий голос Окуджавы
плывет над кухонным столом.

БРУДЕРШАФТ

Давай на брудершафт, пока не кончилось вино,
пока не примелькались наши рожи в этом баре,
пока твои друзья  играют в карты на гитаре,
давай на брудершафт, пока не стало все равно...

Ну что тебе еще, мой четверговый рулевой?
Ведь я же допустил тебя, нетрезвого, к штурвалу...
И под созвездьем Музы наша жизнь течет помалу.
И мы по ней плывем, чужой влекомые землей...

Давай на брудершафт, пока отчетливы огни,
пока горит вдали маяк Надежды и Разлуки,
пока твои друзья  картинно вскидывают руки
в надежде отыграть свои проигранные дни.

Давай на брудершафт, давай поверим в этот бред,
что где-то есть земля, где мы застынем на приколе,
где страхи отомрут, и поутихнут наши боли,
где грязною волной не бьется жизнь о парапет...

Давай на брудершафт...

СТЕПАНОВ

Я приеду в этот город,
когда он поднимет ворот,
потому что дует ветер,
потому что дождь идет.
В этом городе туманов
у меня есть друг Степанов,
он не спит сегодня ночью,
он меня, наверно, ждет.

Ах, дожди в начале лета -
без конца и без просвета,
и привычный голос тещи,
надоевшей, как репей.
Он сидит сейчас без света,
и затертая кассета
моим голосом вещает
про “летающих людей”.

Поезд двинул от перрона.
Я гляжу в окно вагона
на вечернюю столицу,
на мельканье потных рыл.
Лампы тушит проводница,
спит вагон, а мне не спится.
Ты прости меня, столица,
я тебя уже забыл.

Я вернусь, хотя, наверно,
будет мне ужасно скверно.
Я забыл, что мир прекрасен,
я согнулся от забот.
Но в этом городе туманов
у меня есть друг Степанов.
Он не спит сегодня ночью,
он меня, конечно, ждет...

ИЗ РАЗГОВОРОВ С
Ю. КУКИНЫМ

Мы разменяли 100 рублей
на сто бумажных голубей,
мы с честью вышли из вселенских переделок.
И вот живем в краю больниц,
державе скомканных страниц,
унылых лиц и перепутанных тарелок.

А ты чего, мой друг, не спишь?
Опять мешает спать Париж?
Ты зря грустишь: Париж - унылый городишко.
Там раз в неделю выходной,
там повар варит, шьет портной,
актер играет, а писатель пишет книжки...

А на Руси шофер такси
читает Саади на фарси
и ловит ночью Би-би-си заворготделом,
с утра в котельной сбросив пар,
играет Баха кочегар
и пишет пьесу санитарка между делом.

А ты опять всю ночь твердишь
мне про Париж. Да что Париж!
В Париже так же каплет с крыш и так же глухо
закрыты двери в поздний час,
как на Васильевском у нас,
ну а мартини -это та же “борматуха”...

ПОСЛЕ БОЙНИ

Гораздо было проще умереть, достойней.
Но я зачем-то выжил в этой страшной бойне.
Судьба не подарила ни петли, ни пули.
Я не сидел на нарах - я сидел на стуле.

Я кушал эскимо, ходил по магазинам.
Не пичкали меня в психушке сульфазином.
В СИЗО меня не били сапогом по почкам,
Не запрещали оптом и не жгли построчно.

Пока другие шли толпою на Голгофу,
Я шастал без копеечки по Петергофу,
Бессмысленно глазея на дворцы и парки -
Бессменный часовой советской кочегарки...

Я знаю - это блеф, и что-то здесь нечисто,
Но обошли меня вниманием чекисты,
Не разглядели вовремя томленья духа.
Такая вот проруха. Эх, живи, Андрюха!

Наверно, было проще умереть, достойней,
Но я зачем-то выжил в этой страшной бойне.
Я выжил и опять пишу свои куплеты,
Но нет в моих куплетах ни тепла, ни света...

С ТРЕГЕРОМ У ЛЕВУШКИ

Улетели мысли прочь
из моей головушки.
Коротаю эту ночь
с Трегером у Левушки.
Миша травит про Афган
и клянет Берковского.
А в башке моей туман
от пива “Жигулевского”.

За окном горит луна,
как фонарик газовый.
Дома ждет меня жена -
Ольга Широглазова.
И мечтает об одном,
глядя в ночь потерянно:
чтобы я сгорел огнем
вместе с Львом Гальпериным.

А у Миши на лице
 выраженье гордое,
будто он в Череповце -
как Шаляпин в Лондоне,
будто больше нет у нас
никого другого.
На часах - четвертый час,
а на душе - хреново...

ПЬЕРО И КОЛОМБИНА
Памяти Янки

Под зеленым шатром балагана проносятся дни.
Затянувшийся праздник похож на нелепый обряд.
Посмотри на меня, Коломбина, пока мы одни.
Я сегодня сниму навсегда свой дурацкий наряд.

Наш хозяин наденет берет с голубиным пером.
Он добьется: ему улыбнется алькальдова дочь.
Помолись за меня, Коломбина, я - твой верный Пьеро.
Я сегодня уйду навсегда в эту лунную ночь.

Над зеленым шатром балагана пьянящей волной
прокатился апрель и растаял за дальним мостом.
Посмотри на меня, Коломбина, пока ты со мной.
Я - твой верный Пьеро. Я сегодня устал быть шутом.

Наш хозяин споет под балконом куплет Фигаро.
Он добьется: ему улыбнется алькальдова дочь.
Помолись за меня, Коломбина, я - твой бедный Пьеро.
Я сегодня уйду навсегда в эту лунную ночь.

Мягкий бархат портьер защищает наш маленький дом
от чужих холодов, от чужого тепла и огня.
Посмотри на меня, Коломбина, пока мы вдвоем,
и забудь обо мне на пороге грядущего дня.

Наш хозяин вернется с невестой ночною порой.
Он добьется: к отцу не вернется алькальдова дочь.
Помолись за меня, Коломбина, я - твой бедный Пьеро.
Я сегодня уйду навсегда в эту лунную ночь.

ВСЕ РЕЖЕ...

Все реже друзей я своих узнаю по походке.
Они поменяли одежды, сменили квартиры.
Однажды я их пригласил на бутылочку водки -
они не пришли: посчитали, мол, бесится с жиру.

А я не бешусь, просто стало мне чуточку грустно.
И жизнь удалась хорошо, если только на четверть.
Друзья не пришли и пропала такая закуска.
А водку я выпил с расстройства. Ну что же вы, черти!

А утром пришел на работу я злой и небритый.
С похмелья какая работа? Одни огорченья...
А дружба, наверно, не только в распитых поллитрах,
а в редких еще, но живых телефонных общеньях.

И вот зазвонил телефон, навевая тревогу,
в квартире пустой так призывно и категорично.
- Алло. Широглазов. Простите... Здорово, Серега!
Ну как у тебя? У меня? У меня все отлично...

ЛЕТАЮЩИЕ ЛЮДИ

Те, кто глядели, глядели, глядели,
вдруг проглядели, и мы полетели,
а мы вдруг решились
и отрешились
от суеты сует.
Белые крылья, гордая стая.
Время пробило, время настало.
К черту от жвачных,
нервных и мрачных.
Взмах - и привет!

А мы летим, летим, летим
куда хотим, куда хотим.
Можем туда, где вечно день,
можем туда, где вечно тень.
Пусть непривычно нам летать.
Нам привыкать - не привыкать.
Только бы крыльев не опалить, не обломать.

Кто-то вослед нам крикнул: ”Безумцы!
Вы же незрелы, вы же безусы.
Вот подрастете, что-то поймете -
можно в полет.
Ах, погодите, ах, не летите,
хоть на минуту притормозите.
Там же вам крышка...”
Поздно, братишка!
Время не ждет.

И мы летим, летим, летим
куда хотим, куда хотим.
Можем туда, где вечно день,
можем туда, где вечно тень.
Пусть непривычно нам летать.
Нам привыкать - не привыкать.
Только бы крыльев не опалить, не обломать.

В небе вольготно, в небе привольно -
некому - “смирно!”, некому - “вольно!”.
Не по приказу, а добровольно.
К черту приказ!
Белые крылья, гордая стая.
Кто не летает - не понимает.
А вот уж стреляют и убивают нас.

За то, что мы летим, летим
куда хотим, куда хотим.
Можем туда, где вечно день,
можем туда, где вечно тень.
Кто-то ушел, кто-то придет.
И непрерывен наш полет.
Кто же там крикнул,
что мы не правы?
Наоборот!

ПАМЯТИ А. АКИНШИНА

Я родился по утру
во серебряном бору.
Дали имя мне в миру - Анатолий.
Я шальные песни пел
и молился, как умел,
а окончить дни хотел в чистом поле.
Да не вышло у меня
смерть приняти от коня -
видно, бывшая родня постаралась...
Что ты, русская земля,
припасла сыночка для?
Не Голгофа - так петля
завязалась.

Я родился невпопад
под осенний листопад.
Жизнь подсунула бушлат
не по росту.
Никому не делал зла,
да кривая повезла
от родимого села
до погоста.
Ты не бейся, погоди,
птица белая в груди,
и с осины не гляди,
черный вестник.
Люди, в Бога душу мать,
не спешите отпевать,
разрешите доорать
свою песню.

Ведь из вашего окна
площадь Красная видна,
а из моего ни хрена -
только поле.
А чего в него глядеть -
только сердцу зря болеть:
все равно не помереть
мне на воле.
Гой ты, Русская земля -
пухом сыплют тополя.
И Голгофа и петля -
несерьезно.
Эх, уйти бы, да нести
песни грустные в горсти.
Ах ты, Господи, прости, -
слишком поздно...

ПОСЛЕДНИЙ ТРОЛЛЕЙБУС-2

Когда мне невмочь  одному пересилить беду,
и не разгадать ни в какую отчаянья ребус,
я в синий троллейбус хочу заскочить на ходу -
ведь где-то же бродит по городу синий троллейбус.
Он мягко плывет через эту дождливую ночь,
стремясь подобрать горожан, потерпевших крушенье.
Но мне почему-то никак не желает помочь,
как будто и впрямь не имеет ко мне отношенья.

Скворчонок тоски шевелится в моей голове -
пернатый адепт затухающей авторской песни.
Я синий троллейбус ищу по безумной Москве.
Но я на Арбате, а он почему-то на Пресне.
Наверное, там затонул фестивальный корвет -
обломки гитар на просторах житейского моря...
И пять пассажиров, купивших в троллейбус билет,
гадают теперь - чем залить свое страшное горе.

Я молча иду сквозь разрывы ночных площадей.
И нет доброты в моем мрачном  усталом молчанье.
И все же я рад, что троллейбус увозит людей,
к которым и я прикасался когда-то плечами.
Последний троллейбус плывет по безумной Москве
и в дымке ночной навсегда от меня исчезает.
И боль, что скворчонком стучала в моей голове, -
Стихает, стихает, стихает...

ЦЫГАНКА

Нагадала мне цыганка, что помру на поле брани
В день лихой от лютой пули я погибну молодым.
Я стою на поле брани - не убит, да и не ранен.
Мои пули просвистели и досталися другим.

Я один в своем окопе, а кругом лежат вповалку
Те, кому клялась цыганка, что он будет невредим.
И костлявая старуха удаляется вразвалку,
И плывет над полем брани сладковатый серый дым.

А другая нагадала, что я стану знаменитым,
Даровитым, именитым и с набитым портмоне.
Я живу под самой крышей - всеми брошенный, забытый,
Замордованный, забитый, не убитый на войне.

Не живу, а доживаю мне подаренные годы
И от каждой непогоды ревматически скриплю.
Две цыганки-молдованки, две крапленые колоды
Завертели, закрутили, замутили жизнь мою.

ПЕСНЯ ДРУГА-ЕВРЕЯ,
ЭМИГРИРОВАВШЕГО
В ИЗРАИЛЬ,
КОТОРЫЙ В ХАЙФЕ
СИДИТ У ТЕЛЕВИЗОРА
И СМОТРИТ ОРТ

В этом году обещают холодный февраль,
смену правительства и новодненье в Казани.
Впрочем, ночных новостей вековая печаль -
это не повод бросаться в окошко по пьяни.
Бог с ней, с Казанью, я не был в ней 1000 лет.
Харисов выплывет, Боков, глядишь, не утонет.
Хуже с правительством, так как правительства нет,
ну а февраль в Тель-Авиве меня не догонит.

Боже, в какую забрался я Тмутаракань!
Даже февраль не пугает меня холодами...
Здесь никого не волнуют ни Тверь, ни Казань,
здесь пятый год говорят  в основном о Саддаме.
Идиш бессовестно лезет в закрытую дверь,
и доводя вековую вражду  до комизма,
призрак ислама по городу бродит, как зверь,
вслед за навязчивым призраком иудаизма.

Я говорю себе “Ша!” и включаю Париж...
Вроде недавно там пел конькобежистый Кукин.
Впрочем, Париж - это шиш, даже меньше, чем шиш,
это не повод беситься весь вечер со скуки.
Здесь и у нас фестивалят порой до утра:
все, как в Самаре, но только глупее и проще.
Я слишком стар, чтобы петь у ночного костра
русские песни с жидами в оливковой роще.

Снова в эфире Москва, репортаж с Воркуты:
десять шахтеров остались навечно в забое.
В Череповце третий месяц бастуют менты.
Это не повод, не повод, кричу, для запоя!
К черту Москву! Пусть базарит родной Тель-Авив!
Как там Саддам? Что хорошего в секторе Газа?
Но сквозь иврит проступает знакомый мотив:
как-то давно мне его напевал Широглазов...

30 ЛЕТ
Себе, любимому...

Мне бы вряд ли достался счастливый билет,
если б я предпочел в этой жизни балет -
ну, попрыгал бы я до 16 лет -
и шофером на автобазу.
Но я сделал единственно правильный шаг,
и гитару схватил, как Андреевский флаг.
И когда я на сцене, то каждый дурак
понимает: поет Широглазов.

К тридцати я добился всего, что хотел.
Ну, чуть-чуть попахал, ну, чуть-чуть попотел,
почирикал в гнезде, но зато полетел,
а другие - всю жизнь на насесте.
Полетал над землей, поглядел с высоты.
Как разводят мосты и марают листы,
да не вовремя вспомнил родные кресты
и решил окопаться на месте.

Приземлился, встряхнулся, расправил крыла.
Буду жить на равнине, была не была!
Есть какая-то прелесть в квадрате стола
и в уютном пятне абажура.
Но пока я летал и дарил наугад
книгочеям - сонет, обожателям - взгляд,
я забыл, что такое обыденный ад
и советская литература.

А равнинная жизнь - что ни день - суета.
Чуть протянешь ладони - кидают “с хвоста”.
Встретишь женщину  и понимаешь: не та...
Все банально, как в экспортной книге.
А друзья мне кричат “гутен таг” и “шолом”,
предлагают мне выпить и спеть за столом,
но как только “облом”, говорят: “Поделом”
и плетут за спиною интриги.

А равнинная жизнь - это грязный кабак,
где нелеп до смешного Андреевский флаг,
где на выцветших стенах написано “фак”,
а внизу - адреса и расценки.
И кидая в толпу свой божественный дар,
ты гадаешь, насколько велик гонорар.
А на полках искусства лежит твой товар,
ожидая покорно уценки.

Так для чего мне достался счастливый билет?
Лучше б я предпочел в этой жизни балет -
ну попрыгал бы я до 16 лет -
и шофером на автобазу.
Но я сделал дурацкий, неправильный шаг
и гитару схватил, как Андреевский флаг.
И стою, как дурак, и пою, как дурак,
и живу, как дурак, - Широглазов...

ДИССОНАНС

Пришла пора итожить то, что прожил,
вложить в аккорд прозрения печать,
да две струны, цепляясь о порожек,
звучат не так, как надобно звучать.
Чего ж еще - жена, семья, квартира,
давным-давно устроен скромный быт...
Но дребезжит моя шальная лира,
и жизнь за ней бездарно дребезжит.

Пока я жил, и пил, и пел на пару,
в знакомых кухнях струны теребя,
я так устал настраивать гитару,
а вслед за ней настраивать себя.
А нынче стал к себе я много строже
и сам себя пытаюсь откачать,
но две струны, цепляясь о порожек,
звучат не так, как надобно звучать.

И дребезжат расстроенные чувства,
и все труднее в северной глуши
найти себя на уровне искусства,
чтоб робко взять аккорд своей души.
Ну что б не жить - жена, семья, квартира,
давным-давно устроен скромный быт...
Но дребезжит моя шальная лира,
и жизнь за ней бездарно дребезжит...

40 ЛЕТ

К 40 годам я свой мирок разрушу,
потому что дальше этот путь опасен,
потому что каждый норовит мне в душу
влезть и расписаться на душе: “Был Вася”.
Хорошо - один, а то и вместе с Машей...
Значит, будет эта надпись вдвое длиньше.
По большому счету на душе пропащей
не оставил надписи один Акиншин.

К 40 годам я разбредусь по свету
ножками своих магнитофонных дочек,
а самую любимую свою кассету
бережно и нежно уложу в платочек,
спеленаю ласково, свяжу потуже,
чтоб не просочились мои песни к воле,
чтобы не нашла моя дочурка мужа
и ушла из жизни, как когда-то Толик.

К 40 годам я опущусь морально,
выгоню на улицу остатки смысла.
Все, что напишу я, будет гениально:
если ненормально - значит, бескорыстно,
если бескорыстно - значит, то, что надо,
если то, что надо - значит, так и будет.
Ах, какие люди соберутся рядом,
ах, какие рядом соберутся люди.

К 40 годам мы соберемся вместе
 все, кто не дожил до этой красной даты.
Мертвые поэты в заповедном месте
ждут, когда я их введу в свои Пенаты,
ждут, когда я глупый свой мирок разрушу,
чтобы на руины на мои однажды
забрести и начисто отмыть мне душу
и спасти навечно от духовной жажды.

ВСЕ ПОЧЕМУ-ТО ДУМАЮТ...

Все почему-то думают, что я - богатый бездельник,
который от нечего делать рвет на гитаре струну.
А посему, разрешите представиться: я тот, кто всегда без денег,
я тот, кто мобилизован самим собой на войну.
Я тот, кому очень хочется выйти живым из атаки,
кому наплевать на звания - лишь бы выйти живым...
Но вновь мое подсознание меня посылает под танки -
такое вот состязание между мной и собой самим.

А все почему-то думают, что я родился в сорочке
в день Сорочинской ярмарки под крики местных сорок...
А я проклюнулся в камере,  когда мои первые строчки
безжалостно намотали мне первый лагерный срок.
Стихов колючая проволока была моей первой игрушкой,
баланды чужой поэзии я нахлебался всласть.
Ах, что там какой-то Раскольников с нелепой своей старушкой -
я ради удачной рифмы готов весь мир обокрасть.

А все почему-то думают, что я - замечательный малый,
поскольку способствую творчеством победе добра над злом...
А я, когда выпью лишнего, люблю затевать скандалы
и могу абсолютно беспочвенно человека назвать “козлом”.
Что-то такое делается с моей прекрасной душою,
когда мне весь вечер приходится чужой выслушивать бред...
А все почему-то думают, что все у меня большое:
сердце, душа, сомнения, раз я почему-то Поэт.

А мне как раз очень хочется быть маленьким и невидным
и слушать в зрительном зале чужой поэтический крик...
Считать свое существование чем-то весьма очевидным
и не мерить отрезки жизни количеством вышедших книг.
Как это, наверное, здорово - готовить к рыбалке снасти
и просить у жены прощение за свои смешные грехи...
А все почему-то думают,  что самое главное счастье -
маячить на сцене с гитарой и писать по ночам стихи.

Все почему-то думают,
о чем-то все время думают,
все думают, думают, думают
и никак не могут понять...

СУББОТНЕЕ УТРО

Павлик ушел во Дворец пионеров,
Саша ушел исправлять трояки,
кошка кемарит у шифоньера,
Оля задумчиво вяжет носки.
По телевизору - лыжные гонки:
наши не вышли в следующий круг.
Кухня, тетрадка, гитара в сторонке,
кофе, яичница, жареный лук.

Тихое зимнее утро субботы.
И хорошо на душе у меня.
Сытно, тепло. Ни долгов, ни работы.
И предвкушенье воскресного дня.
Вот ведь, случайное счастье приперло!
Оля в вязанье ушла, как в поход,
дети в заботах по самое горло.
Лишь у меня ни долгов, ни забот.

Кухня, тетрадка, гитара в сторонке.
Жизнь удалась. Лишь соседи внизу
давят эстрадой на перепонки,
шумно кончая под песни Алсу.
Но я веду себя скромно и мудро:
не обращаю вниманья на шум.
Я не испорчу субботнее утро.
И что-нибудь все равно напишу.

Что мне Алсу! Я великий, как Данте.
Все, что мне нужно, есть у меня:
кухня, гитара, немного таланта
и предвкушенье воскресного дня.
В окнах - зима и алсовые песни.
Но от меня это все далеко.
Я на два дня позабуду про “Вестник”,
хоть про него позабыть нелегко.

К черту дела! Я сегодня в полете.
Белые крылья шуршат за спиной.
Я, как Икар, полечу по субботе.
Ведь для того он и есть - выходной.
Громкий аккорд - и Алсу отдыхает.
Что там Алсу - отдыхает страна!
В тысячный раз на земле наступает
предпоэтическая тишина.

Павлик ушел во Дворец пионеров,
Саша ушел исправлять трояки,
кошка кемарит у шифоньера,
Оля задумчиво вяжет носки.
Нет никого в моем призрачном мире.
Гордо и вольно крылами шуршу.
И через час поплывет по квартире
песня, которую я напишу.

КАК БЫЛО ВЕСЕЛО...

Как было весело, пока играл баян
и мельхиоровые вилки
выводили странный ритм на табльдоте...
И я был пьян. И пьян Серега-барабанщик.
И Витек - наша баянист - был никакой.

Он норовил сыграть  “Как свежи были розы”,
но забывал слова и ноты забывал.
А дядя Вася лил восторженные слезы
и нас с Серегой в губы целовал.

Как было весело, пока играл баян
и наши жены на балконе
понимающе хихикали в ладошки,
один стакан с сухим вином передавая
по кольцу своих удач и неудач.

Нас было четверо, а их - всего лишь трое.
И спешно пользуясь отсутствием жены,
наш дядя Вася  все пытался выпить стоя
за вечный мир и процветание страны.

Как было весело, пока играл баян
и шестиструнные гитары
не вносили свой скулеж в ночное бденье.
Но тот стакан за вечный мир
был явно лишним
и Витек решил сменить свой инструмент.

И началось: про Колыму, про баб, про лыжи.
И стало грустно. А на песне на второй
был дядя Вася незаслуженно обижен
и уведен своей супругою домой.

Как было весело, пока играл баян...

ПОСВЯЩЕНИЕ А. БАШЛАЧЕВУ

От города А до города Б
14 верст по скользкой судьбе,
по хмурой судьбе сквозь злые слова
от города Б до города А.
Идет пешеход и сжигает мосты.
Условья задачи ужасно просты:
на сколько мостов обеднеет страна
от города Б до города А?

От города Б до города А
лишь высохший лес, лишь пни да трава,
да нервная жизнь в суете и борьбе
и в городе А и в городе Б.
Задача проста, да не ясен ответ:
дойдет пешеход до конца или нет?
Уж больно дорога трудна и крива
от города Б до города А.

А в городе А хмельная вдова
вразнос продает шальные слова.
А в городе Б сидят на трубе
и песни поют друзья по борьбе.
А он все идет через снег и туман,
задачник засунув в дырявый карман.
И звон колокольцев уж слышен едва
и в городе Б и в городе А.

От города А до города Б
14 верст по скользкой судьбе,
по хмурой судьбе сквозь злые слова
от города Б до города А.
Идет пешеход и поет о своем,
о том, как легко сквозь оконный проем
уйти навсегда, чтоб вернуться к себе
из города А и из города Б...

*   *   *

Мне сегодня не читается,
не спится, не мечтается
и денег не считается - хоть тресни!
Что-то в жизни намечается,
и в воздухе качается
назревший не ко времени вопрос:
А часто ли случается,
что наша жизнь кончается
посредством самодеятельной песни
и сердце истончается,
и радость омрачается
кончиною надолго и всерьез?

Я сижу и думу думаю -
тоскливую, угрюмую -
про жизнь и про игру мою в артиста...
Вот был недавно в Питере,
и мне сказали зрители,
что я - Митяев вылитый анфас.
Мне б вылить раздражение
на почве унижения
на первого попавшего таксиста,
а я сижу и думаю,
и черную тоску мою
глушу дурным портвейном “Кавказ”.

Ну ладно бы на Кукина -
родного сына сукина,
да ростом Алексеевич не вышел...
Или хотя б на Клячкина
с евонными подначками,
да больно уж Исаакович - еврей...
Томлюсь воспоминанием
и чую подсознанием,
что лучше я Митяева и выше.
Но мне сказали в Питере
безжалостные зрители:
“Какой-то ты “митяистый”, Андрей”.

Какой же я “митяистый”,
раз в этой жизни маюсь так,
но не фигней, а поиском ответов?
Ну как тут ни отчаяться,
раз в воздухе качается
очередной глобальнейший вопрос:
А часто ли случается,
что наша жизнь кончается
посредством нераспроданных билетов,
и сердце истончается,
и радость омрачается
кончиною надолго и всерьез?

ПАША ИЗ ХАРЬКОВА

Паша из Харькова, родом из Липина Бора,
нам Киммерфельда поет, хитро щуря глаза.
А за спиной у него начинаются сборы:
если по поводу выпить - я, в принципе, - “за”!
Но земляка прерывать не охота, хоть тресни.
Ладно уж, выпьем попозже, от нас не уйдет!
Что и ценю в представителях авторской песни -
пьющий, мятущийся, но терпеливый народ...

Курим, сидим, подпеваем - пока что шутейно.
Но не взирая на сухость во рту у людей,
Паша из Харькова вдруг перешел на Дикштейна,
а у Дикштейна песен - как в море сельдей.
Паша, послушай, ведь с выпивкой жить интересней!
Но он не слышит меня, он поет и поет.
Что не люблю в представителях авторской песни -
пьющий, но слишком уж много поющий народ...

Паша из Харькова верит, что сила искусства
может сломить пресловутую тягу к питью.
Сколько в его исполнении трезвого чувства -
будто он - ангел из сводного хора в Раю.
Паша, кончай, ты - не ангел, не божий наместник!
Видишь: напротив тебя - перекошенный рот.
Что и боюсь в представителях авторской песни -
пьющий и изредка в морду дающий народ...

ПЕСНЯ ПРЕСТАРЕЛОГО
РОК-Н-РОЛЬЩИКА

Снова стою
на эстраде дворца,
что-то пою
наподобье“Скворца”.
Прошлый мотив,
позапрошлый куплет.
Рок-н-рол жив,
а я  - уже нет.

Сердце стучит
не в лад и не в такт,
громко урчит
желудочный тракт.
Стар и соплив,
и хочу в туалет.
Рок-н-рол жив,
а я - уже нет.
Пьяный басист
не попал по струне.
В публике - свист,
и так хочется мне
стойки штатив
швырнуть им в ответ.
Рок-н-рол жив,
а я - уже нет.

Стерла эпоха
меня в порошок.
Это не плохо
и не хорошо.
Просто я - миф,
я - блюзовый дед.
Рок-н-рол жив,
а я - уже нет.

Вот и окончен
концертный бедлам:
пульт обесточен,
басы - по чехлам.
Водки испив,
ухожу я домой.
Рок-н-рол жив,
и я - чуть живой.

ПАМЯТИ В. ШИХАНОВИЧА

В конце сентябрьского дня,
в столетье сумасшедшем
не надо думать про меня
во времени прошедшем,
не надо память ворошить
моим письмом в конверте -
мне предстоит еще пожить
немного после смерти.

Мне предстоит еще успеть
на этом славном свете
вот эту песенку допеть
на старенькой кассете.
Вернуться исподволь домой
и в том и в этом мире...
Я жив, покуда голос мой
звучит в ночном эфире.

В конце сентябрьского дня,
в столетье сумасшедшем
не надо думать про меня
во времени прошедшем.
Я вместе с вами разделю
то, что делил когда-то...
Я вас по-прежнему люблю,
я вас люблю, ребята...

ЛЕХА

А у Лехи душа - взаперти.
Своим внутренним зрением
на стоящих на паперти
Леха смотрит с презрением.
Он стрижет свои рублики
трудовыми мозолями.
Он у нашенской публики -
между Кимом и Долиной.

Леха трет переносицу
и несет околесицу,
а душа его просится
к морю хоть на полмесяца,
он с концертами носится,
от бессилия бесится.
Он однажды напросится:
он возьмет и повесится.

А у Лехи жена - не жена:
так, какая-то женщина...
То она у него - княжна,
то опять - деревенщина.
Она свяжет ему носки
и наставит ему “рога”...
Леха только потрет виски
и запросит втридорога.

На концерт в общежитие
он придет в первой стадии,
то есть в легком подпитии
и в ужасной апатии.
Он посмотрит на зрителей -
как ЧК на предателей.
И споет им о Питере
и о питерской братии...

А у Лехи висит на стене
фотография Брежнева.
Он сегодня увидел во сне,
что все стало по-прежнему,
что опять полон дом гостей,
и гитара всю ночь грустит
о добре и подлости,
об уме и о глупости.

А наутро он бросится
вниз по узенькой лестнице
в эту жизнь, что проносится
мимо месяц за месяцем.
А соседи покосятся:
мол, ничего - перебесится...
Он однажды напросится:
он пойдет и повесится.

БАБОЧКА

От жажды творчества дрожа вы,
упрямо лезли в Окуджавы,
но у растерзанной державы
на Окуджав ослаблен нюх.
Как вы на слетах ни галдели -
вас ненароком проглядели,
а вы-то бабочку надели
и натренировали слух.

Снимите бабочку, друзья,
она вам очень не идет.
Вы в ней похожи на кретинов
в этот сумасшедший год.
Куда приятнее селедкой
самогонку закусить,
чем помаячить перед публикой,
а славы не вкусить...

А ну, друзья, положим вместе
на эту авторскую песню!
Ну не нужна она, хоть тресни,
в стране дурацких заварух.
Да нас давно уже имели
во все отверстия и щели.
А мы-то бабочку надели
и натренировали слух.

Снимите бабочку, друзья,
она вам очень не идет.
Вы в ней похожи на кретинов
в этот сумасшедший год.
Куда приятнее селедкой
самогонку закусить,
чем помаячить перед публикой,
а славы не вкусить...

ПОСВЯЩЕНИЕ С. КАПЛАНУ

Дорога. Купе. Паровозный гудок.
Оживший состав все живей и подвижней.
Куда я сегодня? На Дальний Восток.
А завтра? А завтра, возможно, на Ближний...

В окошке мелькнул и исчез навсегда
облупленный дом со знакомым подъездом.
Мне в городе этом не жить никогда.
Я в городе этом проездом, проездом...

Еще проводник изучает билет,
как криминалист - криминальные пули,
а люди, что долго махали мне вслед,
уже без меня облегченно вздохнули.

Да я бы и сам облегченно вздохнул,
избавившись от беспокойного гостя.
На третьи сутки гитарный разгул
не будит в душе ничего, кроме злости.

Курю, по привычке считая столбы:
четыре кэмэ на четыре затяжки...
И свежие пятна транзитной судьбы
уже промокнула судьба-промокашка.

Куда же я еду? Зачем мне туда,
в тот дальневосточный, заштатный, уездный?..
Мне в городе этом не жить никогда.
Я в городе этом проездом, проездом.

ФЕСТИВАЛЬНАЯ ПЕСЕНКА

Фестивальную ночь освещает луна.
Леня Морберг за кем-то волочится.
Я бы тоже не прочь, да мешает жена,
вот и делаю вид, что не хочется...
А за речкой Петух хрипловатым баском
(сразу видно, что с жизненным опытом)
кто громко и вслух говорит о таком,
о каком невозможно и шепотом.

А я сижу на перевернутом “Нырке”.
И мне плевать, что происходит на реке.
И чьи-то ротики взамен эротики
мне напевают на соседнем бугорке:
“Баб-эль-Мандебский пролив...”

Вон идет Веселов через ночь напролом,
нарушая пути сообщения.
Веселов, будь готов, мы с тобой разопьем
эти “двести” за радость общения!
Что нам женская спесь и грошовый уют
пыльных спальников? Мы же - идейные!
Мы за секс, но не здесь, мы за баб, но не тут.
Да и люди мы, в общем, семейные.

И мы сидим на перевернутом “Нырке”.
И нам плевать, что происходит на реке.
И чьи-то ротики взамен эротики
нам напевают на соседнем бугорке:
“Баб-эль-Мандебский пролив...”

*    *    *

Ах, как нам хочется сиять
в лучах признания и славы,
высокомерно подавать
ладонь собратьям по перу,
пить с Розенбаумом вино,
грустить в гостях у Окуджавы,
о том, что веку мы пришлись
в который раз не ко двору.

О, если б только пробил час
на старых ходиках удачи,
о, если б только наших душ
коснулась амбра торжества -
мы б разрубили все узлы
и разрешили все задачи,
мы б превзошли самих себя
в приятной роли божества.

Мы заслужили свой покой
в жестоких битвах с непокоем,
нас много лет хлестала жизнь
по сердцу порванной струной.
Настало время отдохнуть
в тиши деревьев за рекою
вдвоем со славою, что нас
пока обходит стороной.

Но путь по-прежнему далек
и даль по-прежнему туманна,
и равнодушно жаждет век
нащупать брешь у нас в душе.
И не маячит впереди
недостижимая нирвана.
И бесполезно в словарях
себя искать на букву “Ш”.

КРОВАВОЕ ПИСЬМО

Ручаюсь: вы не видели
меня в момент писания.
У вас, родные зрители,
другое расписание.
Когда пишу я песенки
уверенной рукой,
вы пьяные по лесенке
взбираетесь домой.
Вы пьяные по лесенке
взбираетесь домой,
как горестные вестники
в полковничий покой.
Вам не отрубят голову -
ведь вы отец и муж...
И даже сунут голого
вас под холодный душ.

Я слышу, как вы шаритесь
за стенкою по комнате,
с похмелья злого маетесь
и ничего не помните.
Ах, полноте, мучения
вам эти ни к чему -
сплошные огорчения,
сплошные “почему”...
Сплошные огорчения,
сплошные “почему” -
все это от учения
неведомо чему.
Забыть о том, что минуло,
его на свете нет -
вот от Отца и Сына вам
божественный совет.

И вы забыли многое.
И я б забыл, но ранее,
увы, даны от Бога мне
другие указания.
И как гостей на саммете,
и как в миру идей,
во мне так много памяти
и вашей и моей.
Во мне так много памяти
и вашей и моей.
А вы меня не знаете
и говорите: “Пей!”
Наверно, это здорово -
вот так поить с плеча,
не усмиряя норова,
души не щекоча.

Как жаль, что вы не видели
меня в момент писания.
Для вас проблема “быть - не быть” -
вопрос естествознания.
А я, родные зрители,
от вас идя домой,
очнулся в вытрезвителе -
замерзший и больной.
А после вытрезвителя
я шел домой полдня.
Прохожие презрительно
смотрели на меня.
Я мучился отрыжкою
и сдерживал струю.
И память нес под мышкою -
чужую и свою.

А после струны пальцами
все утро пачкал кровью я.
И это называется
у бардов “предисловие”.
А коль до послесловия
сумеешь доползти -
всю кухню свежей кровью ты
измажешь по пути.
Ручаюсь: вы не видели
“кровавого письма”.
Для вас, родные зрители,
стихов моих тесьма
не заструится коброю,
не свяжется в петлю...
Ах, милые, ах, добрые,
я очень вас люблю!

КОГДА МЫ ВЕРНЕМСЯ-2

Наступит весна, и апрельский палач
поставит меня на стул.
И я, озверев от своих неудач,
возьму и уйду в загул.
Оранжевый галстук повиснет в тоске
на шее моей петлей.
Я водки купив в затрапезном ларьке,
вплыву в затяжной запой.

Вот тут и начнется:
вино заструится рекой.
И площадь качнется,
и Ленин махнет мне рукой.
И может удастся мне снова
достичь состоянья такого,
какого легко достигал я
тогда, в молодые года.

Найду телефоны друзей и подруг,
сброшу дела с плеча.
В давно надоевший тусовочный круг
кинусь я сгоряча.
Там грязные стопки, бычки на столе,
а под столом салат,
там люди, с которыми я по земле
ходил много лет назад.

Там кто-то по кругу
гитару пустить норовит,
там ставят в заслугу
все то, что мне ставят на вид,
там тело мое на диване
застынет в безумной нирване
И кто-то задумчиво скажет:
“Пошарьте в его партмане”.

Минует гроза, и шальная слеза
стечет по морщинам тайком.
Меня мудаком назовут за глаза,
в глаза назовут чудаком.
Мне выставят счет нанесенных обид
и скажут злорадно: “Плати!”.
И кто-то, наверно, меня не простит,
в ответ на мое “прости”.

Когда мы вернемся,
разлуку изъяв из груди,
мы вам улыбнемся
и скажем, что все позади.
И, может, удастся нам снова
достичь рубежа неземного,
который легко достигался
тогда, в молодые года...


Рецензии
На это произведение написано 10 рецензий, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.