Fантом

Cтранности образования ненастоящего совершенного времени.



Временами хочется в Питер. Желание это, слегка с сумасшедшинкой, как все русское, стучит в барабанные перепонки, словно судьба стучится в дверь.
Когда же, когда? Когда дернется эта железная колымага? Нехотя, вразвалочку, распутывая где-то в глубине мощную резину внутреннего рвения. И оставить все как есть: несданную сессию, никчемного ухажера и театральный билет. А десяток лет спустя - мужа с детьми, журнальные гранки и суп в холодильнике. А позже, наверное, внука и прочую канитель. Карету мне, карету! Или хоть паровоз, что фыркает у перрона, точно взнузданная лошадь. 
Как я люблю этот зыбкий пейзаж,  неровно перечеркнутый  проводами, которые тянутся через окно косыми линейками нотной тетради! И птицы-восьмушки – ми-соль-си – невозможно праздничным аккордом. И названия станций мелькают задом наперед, как на иврите. И тоска у людей на перроне – в спине, в опущенном загривке, напоминающем холку престарелого пони, которого так любит моя дочь. «Мама не уезжай, или возьми меня с собой!» «Нет, малыш. Это невозможно».
Ведь я бегу в этот город, словно на свидание. Как школьница, прогулявшая геометрию.  Как  чужая невеста в немыслимом платье со следами мороженого на шифоновых воланах. Как неверная жена. Как персонаж ненаписанного романа, смутно подозревающий о том, что где-то в Кузнечном закоулке, с окнами в шахту закопченного двора,  идет моя параллельная жизнь. И там, в старой квартире, где отшелушиваются советские обои, бледнеют бумажные незабудки Достоевского, посаженные его рукою на хваткий рыбий клей (лавчонка недалеко от Исаакия, приказчик – выразительный хам в усах, но товар хороший). Туберкулезный патефон закручивает Вертинского «Вы плачете, Иветта, что наша жизнь не спета, что это лето где-то пронеслось без Вас?»  А в шкафу… Бог мой, что там в шкафу! И вечерние черные, из тяжелого шелка с жемчужными нитями в пять рядов. И прожженные папиросками кринолины, и ручные кружева из Парижа, доставленные в тот август, когда только и говорили, что об этом сумасшедшем,  о Маяковском, который бродячей собакой метался  вдоль набережных за ней, за Лилечкой. А помните, какая была жара? И город вымер, разошелся на дачи, и Нева полоскала опавшие берега так неохотно, так томно, что впору было удавиться. С каждым годом французские кружева становились все тоньше, все кружевнее. Нахалка-моль делала свою работу, несмотря на холод и жару. Теперь в коробке труха, но если приглядеться, можно увидеть рисунок. Шарман.
…Мигает лампочка в тусклом коридоре, где все, как пьяные – от стены к стене. Бредут по нужде – кто с полотенцем, кто с сигаретой. И какое счастье, что нет попутчиков! Ни питерских командировочных с изжелта-зелеными лицами. Ни наших, московских, извиняющихся всеми частями тела, что да, мол, туда. Не в Тель-Авив или Женеву.
Может, по коньячку? 
Какое счастье, что можно просто глазеть в окно, в желтые зрачки проносящихся мимо фонарей, таких же потусторонних, как планеты на звездной орбите. И думать: как странно. Да. 
Я мчусь по тому же маршруту из Москвы в Петербург, что и тысячи русских последние триста лет.  Все по тому же вектору, что и опальный Радищев,  и несчастный Грибоедов, и влюбленные Каренина с Вронским. И многие еще, заблудшие между близнецов-вокзалов – Ленинградским и Московским, между двух столиц, между ледяной аристократкой Европой и пыльной старухой Азией. В такт колесам стучит мое сердце. Каждая железнодорожная стрелка  приближает иллюзию к реальности. Столкновения не избежать.

И вот случилось: немыслимый город встречает меня пригоршнями колючего снега. Крохотные белые перчатки обжигают щеки незаслуженным оскорблением. Мой бог, и это вас я так любила? Железная дверь лязгает на морозе, ажурные ступеньки спускаются вниз, и я покидаю вокзал рассерженной Маргаритой, спешащей то ли на дуэль, то ли на бал. Дамой без возраста, отчаянной и одинокой, открытой всем питерским ветрам, готовой к встрече с его пропащими поэтами, загубленными старушками и прекрасными утопленницами.   
А на Невском, как  нарочно, цветы – эти желтые, странные. И тут же ветер, который гонит в спину, неприлично вздувая полы пальто - облысевшие драповые крылья в присохших крошках московской грязи.… В облаках гари и парфюма все еще угадывается мотив того, литературно-лавандового детства с пышногрудыми нянями и гувернерами из Лиона. «И в Летний сад гулять водил». Жуткие крючочки и бретельки с подтяжками вгрызались в тело. Девочки в меховых капорах, завитые, как барашки. «Бон жур, мосье». «Мадмуазель?»  И обязательно поклониться, в ответ на церемонное:
- Мальчик, не хотите ли откушать с нами эклеров в кондитерской у Вольфа и Беранже?
- А кто тот стройный, с горящими глазами?  -  в сторону смешок, и фраза по-французски. – Какая-то странная фамилия Блок.
Петербургская зима. Чудная графика крыш под насупившимся тяжелым ватным небом. И тонкие – перо с тушью – ветки кустов, заштриховавшие чугунную ограду с золотыми львами. Они по-прежнему тяжелы, эти сказочные врата Фонтанного дома. В рай или ад, в зависимости от того, пришла ли А.А. из гостей, или направляется в Кресты. И может, братья Тургеневы заглянут по-соседски, на хрупкое именное печенье  - куда там бисквитам Пруста!
Стрела Невского пробивает город навылет. Туда, туда. Который век устремляемся к полукружьям дворца Растрелли. В ногу, с патриотическим маршем. Народом. Или толпой, недостойной этого иллюзорного города. Ведь здесь должны жить только медные рыцари, прогуливающие железных коней вдоль берегов Черной речки.
Вы помните тот февраль? И хлюпающую ледяной жижей Мойку с отпечатками конского навоза и соломы. И скользкие обмороженные ступени. И прижатый ко рту кружевной платочек:
- Что?! Саша?! Не может быть!!
И темная толпа, колышущаяся за занавесками, как потерявшееся стадо. «Закатилось солнце русской поэзии». В африканских кудрях. С ганнибальским оскалом.
А за углом, за поворотом, уже ждут своего выхода отец и сын, маленький Иосиф. Полыхнула и пропала странная парочка  - брызжущий слюной Мережковский и злобная ведьма Гиппиус.  Осип просеменил из переулка в переулок, вжимая голову в плечи, в колючие борта акакиевской шинели. Прошагали Двенадцать, ведомые печальным поэтом. «Тварь я дрожащая или право имею?» - прокричал один, со всклоченной бородой и нервными пальцами эпилептика.
Горбатятся мостики, подбитые чугунными решетками. Зимнее солнце – редкий гость – полощется на дне канала, распуская лучи в черной воде, словно рыжие волосы утопленника. Частный флот на приколе, закрыт в бараках и гаражах. Окоченели на морозе кони и люди, что застряли на Аничковом мосту. Промозгло. Ветер продувает насквозь, навылет, и час до экскурсии в теплом автобусе кажется невозможным, бесконечным и последним.   
Я дышу этим городом, его сырым воздухом прошлого, и мысли кружатся в голове, как пары в танцевальном зале. И что-то из Чайковского или Римского-Корсакова звенит в ушах – то ли литавры, то ли сорвавшая голос скрипка. И хочется заплутать в переулках пьяной Незнакомкой, или замерзнуть пропащей душой на дне Лебяжьей канавки. Хочется раствориться, остаться здесь навсегда. Или наоборот – уйти и никогда не возвращаться.
Этот город – фантом. Туманный мираж, по стечению обстоятельств ставший явью.
Таким ли представлял его Петр, сидя на болотной кочке в голландских сапогах? Вдалеке ухали пушки шведов. Залп. Еще залп. Здесь будет город! Залп. Творение Петра! Залп! Столица! Многократный залп - рокот праздничных канонад, выплевывающих в небо потешные огни… И первый житель, деревянный апостол Петр. И первые ассамблеи в неумело натянутых кружевах. Сановитые мужики, смущенные собственными бритыми скулами и оголенными плечами дам. Махнем разом табакерки на трубки, чай с вареньем на пиво, русскую пляску на контрданс! Царь в восторге. Двадцать лет  - и Европа! Ах, куда ты глядел, Петр? Не на беса ли Меншикова, что отгрохал себе дворец посередь Васильевского острова? «Отправить его куда подальше, в Кемь или Березово…» Не так ли думал ты, любуясь первой панорамой Святого города? По левому берегу  - картина. Что Голландия и прочая неметчина! Литейный двор, Летний дворец, Зимний, Адмиралтейство! А то ли еще будет!..
Теперь кругом академии, академии. И художеств, и наук. И первый российский театр, и Публичная библиотека. Весь цвет. Все самые лучшие, талантливые, благородные склонились над зеленой лампой, разбирая гениальные каракули. Ах, как они любили зайти в книжную лавку Смирдина! Надышаться пылью желтых страниц с чужими пометками. Это ли не Одоевский черкал? Или Лермонтов? А по вечерам все в Александринку, сверкать из ложи моноклем, сиять бриллиантами… Блистать!
Как оно поблекло, поизносилось, превратилось в шалман, в этакий Пале-Рояль, любимый богемными разночинцами. На втором этаже – великий бас, на третьем, поэт Есенин. Слыхали? Впрочем, нет его, все по актрискам…
Играет золотом шпиль Адмиралтейства. Он колет глаза и сердце, совсем как ледяные осколки Андерсена. Стучатся в гулкий борт Авроры пластиковые бутылки и заиндевевшие огрызки. Тук. Тук. Колотятся жалкие отбросы в пустое сердце.
Совершают ночной намаз разведенные мосты. И печально хлюпает носом, словно гриппозный бродяга, катер на привязи.
Страшно. Любая авеню – трагедия. Стриты изгибаются кульминационными мостами, и каждый из них – драма. А помните, как по льду, саночки  скользят. Дома холодно и голодно. И душа замерзла в черном сугробе. Тени бродят по коридорам между жизнью и небытием. Не надо хлеба и зрелищ, только чтобы уснуло сердце, исклеванное болью – особой питерской птицей с железными перьями и каменным клювом.
Но лучше о белых ночах. О странном свечении Невы, вспаханной нетерпеливыми кораблями. О поцелуях и девочках в белых платьицах, еще до войны, еще до всех войн. Шальные кораблики вдоль Петропавловской крепости – да что нам эти шпили и мрачные козни Екатерины! Мы фавориты иного Императора, что до сих пор дает балы, зашифровывая пригласительные в полощущихся на ветру транспарантах. 

Я здесь не живу. Но у меня болит этот город,  как ампутированная конечность у инвалида. Или ампутированная бесконечность, как у всех нас. Успевших понять до срока, что истины нет, империи рассыпаются в прах, что жизнь коротка и нельзя войти в одну воду дважды. Фантомные боли.
Я завидую прямым ученическим спинам англичан и их артикуляции первого заученного стиха, задиристым носам испанцев, выглядывающих разъяренного быка, мечтательности греков, ожидающих своего Одиссея, флажкам перед домами верноподданных американцев. В этом столько детского, что нам не понять. Мы, русские – старички, от рождения до смерти. Мы узнали все, и томимся от этого. И больше всего я томлюсь в этом городе. И жалею, признаться, что нет на него Везувия, который стер бы эту последнюю красоту с остатками былой позолоты. Что ж ты, Нева? Поиграла и все? Побушевала, разметала венские кружева и ограды, вдохновила Александра Сергеевича, и  испугалась, бросила нас один на один с этим великолепным безумием?
Разорванное время не залатать. Эта брешь зияет в пространстве, впуская холодные ветры Невы, затхлые ароматы каналов, копоть проспектов. Оборванные минуты тянутся к друг другу через десятилетия изношенными нитями. Они цепляются друг за друга, но тщетно. Эту дыру не залатать дешевым дерматином. Ни балаганными жгутами питерской подземки. Сколько еще тонких нитей стихов, прозрачного тюля романа и витиеватых интриг о прошлом надо наплести, чтобы прекратился этот сквозняк? 
 
Он нежилой, этот город. Он не для нас. И люди на его улицах, все пришлые.
Зачем ты это сделал, Петр? Его не должно было быть. Взгляни на горбатые городки российской провинции, которые пошли трещинами и морщинами, словно древние старухи. На пустынные минареты, на брошенные избы. На темные, в черных подтеках бараки, что стоят посреди полей,  распахнутые окнами всем ветрам. 
Для чего же нужен был этот прекрасный город, восстающий из воды псевдовенецианскими кварталами? С решеткой Летнего сада, как вход в Эдем, куда никогда не попасть? Ах, если б не он, не собрались бы декабристы на площади погарцевать на белых конях. А тут – как устоять от соблазна? И дамы, побросав детей и балы, - за ними, в Сибирь. Да разве могло это случится где-нибудь, как не здесь? Где сами набережные, и каналы, и хрустальная зимняя отрешенность, и  летняя кружевная пышность с налетом мертвенно-голубой тени белых ночей – все это требует сюжета, красивого флирта. Сначала изгнания, потом дуэлей, потом пылких романов со смертельным исходом. А потом все больше и больше – этот прекрасный город неумолим.   
И алые пятна на стрелке Васильевского – какая находка для драматурга! И кирзовый сапог на наборном паркете редких пород, и голод, страшный, кошмарный голод посреди этой роскоши. Могло ли это быть где-нибудь еще, как не здесь?
Окно в Европу! К парижским гильотинам!
Опасные игры вы затеяли, монсеньер, с этой страной и с этим народом.
Здесь слишком много литературы. Патетики. Раскольниковых и Наполеонов.

Вальсирует ветер во дворах, закручиваясь воронкой. Под аркой – капель. И я уже сама не своя, то ли Волконская, то ли заезжая иностранка. И тихо падает мокрый снег, и уже мерещится начало какого-нибудь романа. И гуляют у черных подворотен нестройные четверостишья. И ноет, и болит что-то  мучительное и неизбывное.
Пора бежать прочь – на вокзал, поближе к толпе. Теплой, как животное, и такой же равнодушной. И молча смотреть в окно, словно в прямоугольник киноэкрана. И передумывать, перебирать немые черно-белые впечатления, нанизывая их на зыбкую нить воспоминаний. И думать: как странно. Да. 
Люблю тебя, Петра творенье… Какой-то странною любовью.
Слишком возвышенной, слишком идеалистичной. Не способной забыть и простить.

Этот город растаял в ночном тумане, словно кусок рафинада в стакане чая. И не осталось ничего, даже имени. Санкт-Петербург – чересчур столичное, именинный торт в шоколадных вензелях геральдической знати.  Питер -  расхожая этикетка, для наезжих, окрыленных неистовой романтикой. Петроград – не по размеру, не по мерке. Давит потертой кожанкой с чужого плеча. Так же как и Ленинград (спасибо, что проехались на броневике, вернувшись из долгой швейцарской ссылки). Нет имени у него.
Что дальше? Как? 
Все так же, по чеховской инерции – и год, и пять, и десять лет.
Пока будничный круговорот дел и обязательств не затянет на дно безжалостной депрессии. Пока жизнь не выкинет на берег золотой рыбкой, хватающей воздух беззубым ртом. Пока не посетит мысль, похожая на волю приговоренного, и окрыленного последней надеждой: «Кажется…пора».
И снова поезд, пергидрольная проводница на перроне, и мысли ни о чем, и предвкушение свидания с другой судьбой, о которой мечталось. Которая  казалась такой возможной когда-то в детстве, но так и не случилась никогда.



attamanka@mtu-net.ru


Рецензии
Вам удалось погрузить меня в свой мир волнительности и недосказанности.
Спасибо за эмоции, которые я nак же испытываю каждый раз от свидания с Питером. Все тот же, или опять другой? Город-призрак-мираж..

Виктория Буртова   17.05.2015 22:59     Заявить о нарушении
На это произведение написаны 33 рецензии, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.