Владимир Агафонов Любовный роман в стихах
Другая рукопись
Сборник стихов
Автобиография.
Когда князь Александр Невский разбил рыцарей Ордена Крестоносцев, потопив их подо льдами Чудского озера, утонули не все. Те, кто спасся, попали в плен и были обменены на золото. За предка моего, фон какого-то Оффа, также привезли мешочек золотых, да вот беда: во время обмена фон Офф сбежал с небольшой свитой, которой его, кстати сказать, никто не лишал, ибо пленник тогда на Руси пользовался правами гостя. Оказалось, вместе с золотом пришло известие, что старший брат фон Оффа, владелец родового замка и земель, вмешался в какой-то заговор против своего лендлорда и был казнен. Имение же его было конфисковано. Моему фон Оффу предстояло либо вернуть свою землю силой оружия, что по тем временам означало пойти против королевской власти, либо прибегнуть к королевской милости и просить заступничества у короля. Королевская милость известна: отсечение головы. Но чья голова скатится с плеч; фон Офф думал, что фон Оффа.
Как бы то ни было, фон Офф объявился в рядах татарской конницы, в те дни использовавшуюся и Русью, и монголами в качестве наемного войска, главным образом против поляков. Живя в Казанском ханстве, фон Оффы получили титул аги, прибавлявшегося при написании после имени, что со временем, после взятия Казани царем Иваном Грозным, преобразовалось в фамилию Агафоновых, по ассоциации с греческим именем Агафон.
Все Агафоновы всегда отличались длинным носом, мрачным видом, дурашливостью и неуемным характером. Не было такого глупого дела, куда не встряли бы представители рода Агафоновых, причем предпочитали они действовать скрытно, тайно, головой без толку не рисковать и на большой куш не рассчитывать.
Отец, Александр Ерастович, мой был двенадцатым сыном у своей матери, а мама моя была девятой дочерью у своей мамы. Поэтому двоюродных братьев и сестер у меня - не счесть; многих из них я даже никогда не видел. Причем все они разных возрастов, племянница может оказаться старше тети и воспитывать ее в младенчестве, как это случилось среди московского колена; или племянники неожиданно оказываются татарами, как это случилось в Казани, или теми же чебоксарскими чувашами, но почему-то уже в Москве.
У бабушки моей был в Казани большой дом с садом. Почти каждое воскресенье многочисленная родня собиралась в нем, муж моей тети был хорошим баянистом, он приносил баян - и начиналось долгое веселье. За колбасой, сгущенкой и конфетами ездили в Москву, а яблок и своих было много. К двенадцати годам я освоил премудрости игры на баяне настолько, что с каким-то детским ансамблем песни и пляски меня возили по городу и по стране и прочили консерваторское будущее. Но судьба распорядилась иначе.
После моего ученого дяди в доме бабушки оставалась большая техническая библиотека, которую я всю прочел, и, начиная с шестого класса начал занимать неизменное первое место в городских олимпиадах. Баян был заброшен, а я оказался сначала на физическом факультете Казанского университета, а затем в аспирантуре закрытого института Академии наук СССР в Москве. Там занимались тем же, чем в свое время занимался Курчатов: брали зарубежные разработки, создавали отечественные аналоги и выдавали за достижения компартии. Поскольку свой вклад в науку я представлял несколько иначе, из аспирантуры я сбежал обратно в Казань, и, пользуясь тем, что у меня было несколько спортивных разрядов, работал руководителем физического воспитания.
В Москве я познакомился с одной опереточной актрисой, она мне писала, я ей писал - так родилась страсть к литературе, подкрепленная тем, что в пионерском лагере, где я работал, вожатыми были выпускники Художественного училища. Твердо решив стать писателем, я начал писать рассказы, рассылать их во всесоюзные журналы, всюду получая неизменный отказ, но с указанием на какой-то мой литературный талант, который неизвестно в чем выражался. Здесь меня опять нашли мои ученые друзья, и мне пришлось работать в Казанском закрытом институте, где я написал полтора десятка работ прежде, чем понял, что не хочу всю жизнь этим заниматься. Пришлось сбежать в армию. Попал в парадные войска, участвовал в парадах, а остальное время преподавал работу в полевых условиях в одной из Академий для слушателей - иностранцев. Однако и служивым человеком я стать не захотел.
Когда я вернулся в Казань, я уже был женат, и у меня был ребенок. Решив для себя, что я честно попробовал заниматься всем, на что я пригоден, и не нашел в этом себя, и что теперь я свободен для занятий литературой, я пришел в литературное объединение ARS к патриарху казанской поэзии Николаю Николаевичу Беляеву, где и начали меня чистить как рыбу, так, что только вся блестящая шелуха полетела в мусорную корзину. Помню, что тогда мне впервые стало стыдно за некоторые моменты моего прошлого.
С подачи Н.Н. начались публикации в местных газетах и журналах, а так же была сделана книга переводов татарского поэта Кави Латыйпа для издательства “Советский писатель”. Книга была принята к печати, но перед самым ее выходом Татария объявила суверенитет. В Москве сделали выводы, да так, что даже рукописи пропали.
У меня появились два новых занятия, о которых позвольте здесь умолчать, и решив их честно исполнить, и все же зная по своему опыту, что занятий литературой мне не избежать, что бы я ни предпринимал, я решил, что поскольку мой мозг волею судеб пропущен через горнило бессмертного учения, просуществовавшего в истории человечества от силы семьдесят лет, было бы неплохо пропустить мой мозг, через что-нибудь более стоящее, хотя бы через что-то, что человечество хранит в своей памяти по крайней мере одно тысячелетие. Таких учений я обнаружил два: это Библия и ее оборотная сторона, кабала Еврейская. Три года я изучал Библию, три года кабалу, и три года применял и то, и другое на практике. К каким выводам я пришел, позвольте здесь умолчать, ибо каждый человек должен сам решать эти вопросы и быть свободен в своем выборе, но не от выбора.
Часть 1
Грехопадение
* * *
“Нет, не умрете!” - Вельзевул
ей на ухо шептал.
И он ей пальчики обул
и ей одежды дал.
“Тебе ключи от Рая дам,
не верен этот слух,
не знает ничего Адам,
он нем и слеп, и глух.
Затмит светила блеск ланит,
расстелется трава,
Адам - он Бога обвинит,
а ты - всегда права!
Ах, Ева! Рай и тускл, и пуст,
ешь всякого плода,
ведь нет прекрасней этих уст!..”
И тут раздался тихий хруст,
она шепнула: “Да...”, -
губами пряными, в соку
от райского плода.
Бог есть и прост, и прям, и крут,
и истинен всегда!
Живые знают, что умрут,
и Смерть им шепчет: ”Да...”!
* * *
Там, где светил ацетилен,
а бес - силен, но был бессилен:
разлился в мире свет Елен,
и был он долог и обилен.
Тогда впервые смерть пряла
свое льняное одеяло,
когда ты письма порвала,
когда мосты переломала.
Хранило море пенный след,
а что мужам до остального?!
Взят азимут. Хвосты комет
сошлись на том, кто был взволнован.
В прицеле двух хвостов комет
есть свет Елены - Трои нет!
И с той поры археолог
на месте Трои кости чистит,
и лишь поэт, ломая слог,
на свет Елен спешит и ищет.
* * *
Миновала пора ледниковая,
но я замер, как крик ледяной -
годы жизни, время расковывая,
разделяют тебя со мной.
Там, где пращур искристый, каменный
бил о камень - вострил топор,
разыгрался игристый, пламенный,
пьяный сполох - в полнеба костер.
Где вечерние зореньки грустные
в небесах хороводили зря,
разгорелись просторы русские -
перелески, деревни, поля.
За деревнями да за усадьбами,
вслед за августом да в сентябри -
разгоралось шелками да свадьбами
ненасытное поле любви.
С взгляда первого первая встречная
отправляет душою в полет,
где базарная, поперечная,
несчислимая прорва комет.
Бросит взглядом, улыбкой подарит,
в нестерпимую даль позовет -
а за зорями бес кочегарит
ненасытную прорву комет.
Перелески, поля и деревни
озари и в даль позови -
мы - земные дети и древние
ненасытной планеты любви.
Ой, вы зореньки-зори вечерние,
это к вам я иду яко тать,
через звезды и через тернии
я иду, чтоб судьбу коротать.
Проглочу этот воздух дурманящий
и небесную благодать,
чтоб скорее настал миг решающий,
миг, которым дышу яко тать.
Повстречайся в полуденной хмари,
в заревую даль позови,
хоть и знаю, там бес кочегарит
ненасытную прорву любви.
Но готов я, Ваше Величество,
послужу и вам, воронье,
чтоб кармическое электричество
било молнией в сердце мое.
Зори ровные, зори зеленые,
к вам иду и в вас пропаду,
ненасытные и влюбленные
в заревом неизвестном году.
Так встречайте же, Ваше Величество,
мой привет и вам, воронье!
...И космическое электричество
выжжет молнией сердце мое.
* * *
Есть женщина со светлой тайной жрицы
таинственного храма в облаках.
Как два крыла раскинуты ключицы,
и грудь ее остра, как бронзовой волчицы
остры соски, кормящие в веках.
И ясное чело нимало не волнует
было минуты взмученная грязь,
и ветр веков в лицо ей дует
и треплет прядь.
И взгляд ее через просторы мчится
туда, где Древний Рим ее короновал.
И счастлив день, когда священную волчицу
я в ней узнал.
Она богам сродни. Не властно время
над тайною в глухом разрезе рта:
она вскормила Ромула и Рема,
она несла свой крест, и было тяжко бремя,
когда никто не целовал креста.
Она молчит. Она не смотрит косо,
но и не скажет правды ни на треть.
Безудержно она рыжеволоса,
священна, как языческая медь.
* * *
О, женщина! О, женщина-волчица
с глазами, что не любят притворяться!
Остры сосцы, и в тощие ключицы
по меркам разума, не стоило б влюбляться.
Но я лишь пленник губ моих влюбленных
неистовый, смоковница сухая.
Ты - вечна, вечен лавр вечнозеленый,
и пыль веков тобой благоухает.
Тебя я к миру целому ревную,
ведь ты - его. А мир - куда он мчится?
Губами воспаленными, волчица,
измученный, сосцы твои целую.
* * *
Я люблю тебя дальнюю, ты вблизи мне - пуще неволи,
губы жаром горят, и стопа твоя полонит;
я целую ее, она пахнет цветами и полем,
свежим камнем - как на изломе гранит.
Я люблю тебя дальнюю, я люблю тебя разную -
вот опять мне выпал волшебный билет.
”Не стыдишься, что ног твоих грязных
целую?” - В ответ
тихое: “Нет”.
Я люблю тебя дальнюю, двадцать лет с той поры миновало,
только память еще этот запах хранит.
Развело нас тайной девятого вала,
жизнь меня как только ни доставала,
но тобою пахнет - на изломе - гранит.
* * *
Я - пленник губ, но не своих, не бард:
я пленник голоса, я пленник кожи,
я будто бы кинжал, задешево в ломбард
заложенный. С отточенным клинком внутри блестящих ножен.
Я пленник губ твоих, я пленник глаз,
я - вольный конь, я путами стреножен,
я - дервиш, совершающий намаз,
я в сердце гор взбесившийся компас,
я - крик осла, я - Божий глас,
вот так я сложен.
Я должен всем и никому не должен.
Я Вечный Жид, я спекулянт из Ломжи...
Но нет тебя - и я скитаюсь бомжем,
но нет тебя, и вслед за суховеем
неотвратимая грядет беда,
но нет тебя - и падает звезда,
и - жиром смазанный - клинок ржавеет.
* * *
Сосны таяли, текли
липкою смолой на солнце,
и твоих зрачков оконца
в хвою колкую легли.
Увлекали, не таясь.
Ты впивалась, а не кралась.
Не любовь - так, значит, страсть
летом жарким нам досталась...
Только снились целый год
пыль просушенных прогалин,
след от ремешка сандалий
на подъеме рыжих стоп.
* * *
И боль сладка! Укус от поцелуя,
четыре вмятины - как эта боль сладка.
И - губы в трубочку, на это место дуя,
и - ласковая - трет его рука.
Я покорен, лежу в тиши, во мраке,
кручу на палец нитку алых бус...
Что ж, вот и мне приятны, как собаке -
и выволочка, и укус.
* * *
В реглане ламы, острых плеч рекламе,
в тюрбане бани розовой рабой
из ванной в перламутровом тумане
ты проплывешь разгоряченной, молодой.
Изгиб халата, ног - махровый шелест.
Смахнешь его движением плеча
и вновь сразишь, в меня ничуть не целясь,
привычной нежной пыткой палача.
А за окном на розовых резинах -
седые своды - пестрых пятен бег -
шурша, машины шелестят на шинах.
Это первый снег.
* * *
Забрезжив, сумерки в окне
в тот вечер долго не сгущались,
и мы с тобою целовались
у вечера не самом дне.
Прозрачно улица ревела
там, за окном. А здесь, в раю,
луна легла кусочком мела
на кожу смуглую твою.
Неотвратимою казалась
нас разлучающая ночь:
вот и луна не удержалась,
с твоих волос умчалась прочь.
Худые пальцы нагружая
янтарным мусором колец,
ты пошатнула стены рая
и дня приблизила конец.
И ночь пришла. Ты ускользала
как ускользают навсегда:
мосты сжигала, отступала
и оставляла города.
* * *
Когда сквозит закат, и ветер зябок,
он холодит лишь оттого до дрожи,
что тянет ароматом райских яблок
от всей твоей, покрытой платьем, кожи...
Воспоминание
Будь я лет на пять моложе
самого себя, я б по-другому мог
вглядеться в дно того колодца,
в который вглядываешься, когда одинок.
Какая, какая это все нелепость, -
пробегать мимо сегодняшнего - так, пустяка,
выпить стакан лимонаду, и обнаружить крепость
коньяка.
Какое все же это несчастье -
жить в ленивой цепи необъятных событий,
и - причащаться, но принимать причастие
так, как будто бы вы скользите
тенью. Тенью от пролетевшей птицы,
тенью ястреба или вороны.
Так, наверное, Л.Б., сидя в столице,
смотрел на маршальские свои погоны.
Если в чем-то и мог обмануться я,
только не в том, что искренне до дрожи.
- Приходи, - сказала Люция, -
милый, приходи, ты мне дороже,
чем нас захватившая архиважная историческая возня.
Я вся - твоя! Я набухла тобою,
как набухает грозою обыкновенный домашний сквозняк!
...Но я себя не чувствовал грозою.
Жизнь и не такие откалывала номера.
Даже идти по бездорожью не ново.
Потому что жить - значит, выбирать,
а выбирать - отказываться от самого дорогого.
* * *
За зеленой листвой в желтом доме...
(В желтом доме, сказал я? - Нет, нет!)
Обнаружится в толстом альбоме
фотокарточки порванной след.
За зеленой листвой - дом казенный...
(Дом казенный опять? Дом любви?)
Измененный твои, телефонный, с хрипотцой:
- Еще позвони!
Каждый день та же самая драма.
Ох, прочна эта старая нить!
Это было счастливое время -
было можно
“Еще позвонить”.
* * *
О, школа! Давний сон! Тогда, в библиотеке -
скользящий взгляд, лоб, очерченность волос.
Всего мгновение - но врезалось навеки,
на будущее - с памятью сплелось.
Пролет ладонью над случайной полкой -
спины изгиб, оттянутость носка -
и мелкий, дорогой, пружинный, колкий,
дрожащий завиток на плоскости виска.
Мгновенною пришпилена иголкой
на столько лет в мальчишеской игре, -
лети, ладонь! над книжною! над полкой!
В таинственном волшебном фонаре!
* * *
Как блудный сын, блуждавший где попало
сквозь сон своих придурковатых дрем,
я долго подбирал все, что упало
из рук изысканных Ерем,
Но пот руки, сжимающей в кармане
остатки крох бесстыдно-глупых трат,
берег мечты, как пароход в тумане -
сквозь скрежет айсбергов и боль утрат;
И лишь когда, сгорая от сомнений,
сквозь грохот мачты и нагроможденье рей
однажды понял я, что я совсем не гений,
и даже не еврей,
вернувшись в кровь соснового тумана,
как мальчик нищий, пылкий и босой, -
я шел, качаясь, пьяный от дурмана
и охры пламенной и умбры золотой,
я вспомнил все в сосновой ряби пылкой,
в смолистой рати солнечных полос -
доверчивую тяжесть твоего затылка
и сладкий дым твоих волос.
Я вспомнил все, что не сбылось.
* * *
Ты совсем не такая. Ты такой не бывала.
Из другого ты теста. В страну пилигримов
принесло тебя тайной девятого вала,
как однажды в Тракай принесло караимов.
Ты не первая. Тысячелетнею негой
через старые песни, былины и саги
не одна ты летела таинственной Вегой,
полоща на ветрах свои крылья, как стяги.
Только что твои вышивки. Сломаны пяльцы.
Ты великий полет свой усмешкой разбавишь.
Ты истертым песком просочишься сквозь пальцы,
журавлем голенастым в сизой дымке растаешь.
* * *
Нельзя служить одновременно
Богу и Мамоне:
ты каждый вечер неизменно
висишь на телефоне.
А в этот час тобою бредят
веков премьеры.
Твой волос чистой красной меди -
как медь триеры.
Касаться древние не смели
таких наитий,
но ты прочти - не о тебе ли
писал Овидий?
Их сонм, имен, созвездий, кои
тебе не светят.
...Слова ничтожны - как легко их
уносит ветер.
* * *
Цветы. Ухажер. Чашечка кофе. Нет площе и плоше.
Карта - не лошадь, к утру повезет, карта не лошадь.
Долго ли мне блефовать, потрясая основы -
давно уже нет ни дамы треф, ни дамы бубновой.
Расклад неудачен, но все-таки я среди шума и гама
понимаю, это она - в козырях - третья дама.
Под игрока - с семака. А она - королева.
Карта не в масть, разошлась направо-налево.
Пойду с семака, пусть она пожар мой раздует -
тот не пьет ни бокала шампанского, кто не рискует.
* * *
Лишь по улице кривой себе на беду,
а по улице прямой - не иду.
Заблуждался, прохлаждался и попался в плен,
а с собой унес - что ж - только всплеск колен.
Да еще унес с собой ее кожи шелк -
не загадывал, не думал: взял - пошел.
То ли мальчиком остался, то ли возмужал,
не стерпелся, не слюбился - убежал.
Я по улице иду, по кривой,
а за мной идет старуха - словно смерть за мной.
Я ей под ноги бросаю прожитые лета -
а она идет за мной, словно и не та.
Ее не остановить, плача и кляня -
вон она клюкой стучить позади меня.
Не кирюха, не маруха - только горе там,
не ходи за мной, старуха, по пятам.
А догонит - виноват, без вины - и пусть:
я пошел путем коротким - это смертный путь.
Возвращение
Шевелящегося света изумрудные зрачки
и невидимого овода тяжелое жужжанье
мне пророчат рецидивы ослепляющей тоски.
Непосильна эта встреча. Невозможно расставанье.
В этом доме ровно в полночь раздается бой часов,
и в продрогшем человеке снова мальчик умирает.
В угасающем сознанье этот звон и плен лесов
чьи-то мудрые ладони словно с зеркала стирают.
Только в будущее въелись эти сладкие духи:
муравейники и ели, - не сотрется этот запах,
этот терпкий запах прели, запах тлена и трухи -
ветви хвои все в тенетах, словно воск на хвою капал...
Только в детстве пишет хвоя золотые письмена.
Только в детстве медовары все пьяны непробудимо:
ни раза не целовавшись, не попробовав вина,
на дорогах куролесит вечно юный Буратино.
...Я по сходням деревянным шел в сплошную черноту,
по кривым коленцам шатким к мокрым зарослям жасмина,
в этот древний запах детства, в дорогую немоту,
где всегда пророчил счастье мне лиловый бант Мальвины.
Четыре пилюли
Сидел я однажды в какой-то квартире
передо мною зажглось трюмо,
и в тот же миг пробило “четыре”,
и кругло луна вплыла в окно.
Передо мною трюмо белело,
и крутобоко висела луна,
от света плавилась и болела,
и пламенела моя голова.
Пахло адскою аэрозолью,
светилась зеркала каждая грань,
и я взмолился: “О, Боже, от боли
какого-нибудь мне лекарства дай!”
И появившись из глуби пространства,
вслед за луною взлетев в окно,
он из облака сформировался
посередине зеркал трюмо.
С туманного зеркала, как с экрана,
старый, небритый, седой еврей
глухо ворочал: ”Пирацетама
четыре пилюли - ат зоухн вэй!”
Желтые, словно зрачок у варана,
как аравийский песков Эол,
четыре таблетки пирацетама
передо мною легли на стол.
И сразу пеплом пустынь потянуло,
древесным спиртом полдневных пальм,
когда глотал я четыре пилюли
лекарства с названием “Пирацетам”.
Пустыня жила, и в зеркальной глуби
за караваном шел караван,
и в голову било, и в сердце как в бубен,
это странное - “Пирацетам”.
Там день был занят, там день был неистов,
там я увидел бессмысленность встреч
караванов и кавалеристов
и снесенные головы с плеч.
И странный, небритый, в лунном свете
он выплыл из зеркала синей мглы:
- “За эту кровь только вы в ответе,
за кровь невинную - только вы...”
Старик повернулся. Сквозь воющий ветер
как со стороны я услышал свой крик:
- “Есть ли она вообще на свете,
та, что люблю я, скажи, старик?!..”
И вновь обернулся старик на излете,
захохотал и заохал еврей:
- “Вы... ее... никогда... не найдете...
Четыре пилюли... ат... зоухн вэй!”
* * *
К янтарно-коричневым шляпкам пристали травинки,
к изогнутым ножкам приник одурманенный мох -
тугие ядреные шляпочные половинки
налиты, как девки над страстною негою ног.
Сырые и сытые запахи - счастье грибное,
завистливый взгляд грибника - словно похоти луч,
но счастлив я весь, целиком, как - солдат на постое,
как лучик вот этот в разрыве насупленных туч.
О, молодость, молодость! Выверты радужной масти!
О, стать молодецкая, счастью грибному пол стать!
Искал я полжизни рецепт настоящего счастья,
но только грибное и можно корзинкой достать.
Но даже грибного - корзинка. Исчерпана мерка.
Вся в хвойных иголках последняя шляпка легла.
Неужто прошло?! Только гусеница-землемерка
все чертит и чертит кульбиты по краю стола...
* * *
Травинки к янтарно-коричневым шляпкам присохли,
а мох одичал и к изогнутым ножкам приник...
О, где же вы все, дорогие, исчезли, оглохли,
с кем был я когда-то в экстазе любовном, старик?!
О, где вы сейчас, дорогие, неужто - старушки?
И если прочтете, то - щурясь сквозь дужки очков?
Так знайте, родные, что ваши очечные дужки -
за то, что нужны вам - я их целовать готов.
Храните ли вы - на груди - мои поцелуи?
Теперь они - ваши, и вам эта правда дана.
Я искренен был, и отдал, и назад не возьму их,
а вы их - храните, как старый солдат ордена.
К янтарно-коричневым шляпкам - травинки, иголки,
а ножки укутал опутанный нежностью мох...
Прощайте, родные - стемнело, и птицы умолкли,
и дождик пошел - по грибы - как и я, одинок.
Часть 2
Разлад
Листок
Побуйствовав, ветер затих и закату
минуты последней отсчитывал срок.
Луч солнца на облако сел, как на вату,
но осень нещадна - последний листок
с березы летит. C ним взмывают надежды
и юностью грезят, мечтой и дорогой...
Но лист тот два раза крутнулся и между
метеным асфальтом упал и порогом.
С порога в тот вечер несло, как и прежде,
прожаренным луком, блинами и дымом,
и шагом тяжелым спускался невежда
нагнуться за медноблестящим алтыном.
Карамба-барамба
Карамба-барамба шахтеров-вахтеров,
монтеров-лифтеров и прочей всей своры.
Карамба-барамба студентов, которых
купают в болоте минутного вздора.
Карамба-барамба всех женщин оттуда,
откуда выходят реальностью чуда.
Карамба-барамба подкожного зуда
детей, как последствий забытого блуда...
Но светит и свети волшебная лампа,
и чертит по-фаусту формулы Гаусс,
и может, и я лишь затем напрягаюсь,
что Родина - Мать,
и - карамба-барамба.
Последний парад АПЛ “Курск”
Имена их канут в могильную тьму -
что газетные дрязги, что им речи генсеков...
Они мерно идут сквозь дождя пелену,
сквозь туман, сквозь обиды, сквозь боль, сквозь страну -
все девять отсеков.
Служба во флоте - не мармелад:
якоря да погоны - нынче не в моде,
я смотрел эти кадры семь раз подряд,
мне восславить бы должно строй - ведь парад,
но я вижу: они уходят.
Семейное видео, слепое кино...
Они служат России - не колобродят.
Их коробка проста, как квадрат домино,
они славно шагают, эти парни, но
я вижу: они уходят.
На груди их медали звенят - не рубли...
Оловянною правдою смежило веки.
Приспущены флаги. Молчат корабли.
Окончен парад. Ребята ушли
в бессмертье. Навеки.
Имена их канут в могильную тьму -
что газетные дрязги, что им речи генсеков...
Они мерно идут сквозь дождя пелену,
сквозь туман, сквозь обиды, сквозь боль, сквозь страну -
все девять отсеков.
Старик
Не сразу я понял, о чем он. Подвыпивший и моложавый,
он крепко держался, твердый, какой-то стальной старик.
Он, в общем-то, не был суровым, но было что-то во взгляде,
во взгляде было такое - смотрел он прямо в глаза.
Смотрел он прямо в глаза, меня пред собою не видя,
как будто искал он что-то и не находил во мне:
“Мы раненых, парень, не брали. Каких? Не своих, конечно.
С другой стороны-то, что же, как же, как же их брать?
Сдаются они, а на реях, скрипящих и неуклюжих,
не наших, не наших реях - наши братишки висят.
Мы раненых, парень не брали, мы били их с пулемета.
Как, говоришь, с пулемета? А так вот, дашь с ручника...”
Тут будто бумагу скомкал, будто чем поперхнулся, -
мне показалось, будто что-то во мне рассмотрев -
он подозвал официанта, за рюмку свою расплатился,
встал, на меня не глядя, не попрощавшись - ушел.
Ода древней могиле
Разноцветные стекла веранды
славно вставили в мозг мой врачи
агитации и пропаганды
(и досужего марта грачи).
Славный конник, погибший за Ясу
(и оставшийся жить, инвалид),
в небо марта, досужее, ясное
он шестое столетье глядит.
Он коня погубивших на тризне
на вершинах хазарских холмов,
начинающих путь к большевизму,
поделил на друзей и врагов.
Рты орущие скачущей лавы,
всей ордою стекавшей в века -
вы немеркнущей воинской славе
навсегда подпалили бока.
Он глядит в слепоте неумело
(он глядит в слепоту навека),
где свободе - девочке в белом -
не впервые намяли бока.
Где теперь эта пьянь, потаскуха,
площадная и грязная рвань? -
Рот разинув от уха до уха,
мечет в толпы какую-то дрянь.
А с вершины безногий покойник
(шесть веков он на нас свысока)
видит: тащит свобода подойник,
полный крови, войны молока.
И - пропитанный кровью философ
и вершины холма паразит,
нам, подъятым крючками вопросов,
он проржавленной саблей грозит.
* * *
Черное облако, пламенный закат -
целиком открытые небеса стоят.
В сторону заката выйдешь посмотреть -
как остекленелая смотрит в небо степь.
За холмами дальними кружит воронье,
там могила всадника, возле ног - копье;
не одно столетие воронье кружит,
не одно столетие схрон тот сторожит.
В схроне кости древние, ржавчина да пыль,
по кривому склону стелется ковыль,
сгнила амуниция, и богатства нет,
лишь в горшочке глиняном несколько монет;
умер не задаром он - а за полземли;
сквозь могильный череп корни проросли,
и в горшок набилась мать сыра-земля,
словно в череп древний - корни ковыля.
Алабакуль
Летний вечер, длинные тени, низкие избы,
столб телеграфный, пыль золотая, пустое шоссе...
Хлопнем, хозяйка, хоть самогону, только бы - лишь бы
этот закат великолепный не видеть совсем.
По конурам, да по просветам - от Бога подальше:
сердце тревожит от райских его миражей.
Пусто в душе от тревоги, от звона, от фальши -
хоть полстакана - от сердца - хозяйка, налей!
Нет, хороша самогоночка - чистые слезы.
Низкие избы, длинные тени, гладь облаков.
Нет, хороша - разошлась, пробирает до дрожи,
так, что уж слышу в долине гуденье столбов.
Выйду во двор посмотреть острова и громады,
райские мессы в разрывах малиновых круч,
колокола, все симфонии и канонады,
и - в миг захода - зеленый загадочный луч.
Вот оно, небо - открылось и остекленело,
словно жука, мою душу поймав в электрон,
словно невесту - девочку в платьице белом -
душу мою умыкая за горизонт.
Прогулка
Длинная, голая, белая стена Казанского кремля,
пустая, как жизнь, прожитая в провинции.
Из прорези розовой башни высовывается темляк:
Народный театр готовится к гастролям в столице. И
я стою внизу, под бугром, в начале Большой Проломной,
я рассеян по набережной, я - тот самый прохожий редкий.
Так маленькая птичка под прицелом ружья ощущает себя огромной,
но пытается ввинтиться в ветку.
Время здесь тянется долго, оно - вечно.
Человек приплюснут временем, как муха мухобойкой.
Время здесь - само по себе, оно плоится гигантской слойкой
в кондитерской кошмаров и становится бесчеловечно.
Кошмары здесь снятся часто. Не какой-нибудь темляк,
высунутый из прорези розовой башни:
здесь все - от младенца до старейшего жителя Кремля -
строят большие и малые, семейные и государственные шашни.
Видят, готовят, устраивают и прочая, и прочая, и проч.:
время делает человека строчкой в каком-нибудь списке
(можно сказать “лишь”, но бывает такая строч -
ка, что другие не годятся этой строчке в описку)...
Розовое солнце убегает за Спасскую башню кремля.
Россия... она же Татария... с миру по нитке...
Из прорези розовой башни убрали темляк -
Народный театр собирает пожитки.
Казань
Это город студенческих общежитий, оврагов и серых заборов,
с которых никакой дождь не смоет пыль, ибо она
рождается из этих заборов, и сколько ни крась их, континентальный климат и сам сатана
слущивает краску кусками, перетирает в пыль ее - и все же вид из окна,
перемываемого дважды в год, по-настоящему дорог.
Это город смуглых девушек с довольно стройными, но пыльными, как тротуары, ногами,
а может быть, и не пыльными, а чисто помытыми, но, во всяком случае, самое черное место всегда - коленки.
Это город общежитий, оторванных от моногамии,
город четырех, пяти или шести лет заключения в четыре стенки.
Это такой город, что если спросишь имя девушки, чаще услышишь: ”Гуля...”,-
и будет эта Гуля тренирована и ломана на тренажерах;
город надежд и страстей, но не контрастов, ибо об ухажерах
еще только учатся судить по их стоимости: сколько за раз,
сколько за ночь, за недельную дружбу, и кого как за это одели-обули -
здесь, в провинции, еще в ходу оттенок волос и цвет глаз.
Это город надежд и страстей, обмениваемых на благополучие,
это город удешевления - каждодневного и неуклонного -
от слона в зоопарке, покрытого струпьями,
до в “Грот-баре” червонцы отсчитывающего влюбленного.
Это город такой, что можно гулять в полночь,
а в полдень на базарной площади вас зарежут без нужды...
Я рожден в этом городе, этот город мне дорог,
потому что другие - чужды.
Пиросмани
Он прост, трактир, но хаши - подогрето,
горит рубином терпкий Карданах,
здесь круглый год сияет в кружках лето,
и солнца луч висит в хмельных парах.
А на стене стоит в рубахе красной,
написан суриком, мужик хмельной
и глаз кривит, разбойничий, опасный,
и ус его смеется над тобой.
Пивная пена, скатываясь с кружки,
замрет на миг, и ты увидишь вдруг,
как щурят незнакомые подружки
свои глаза на медной лампы круг.
Его не ждали. Но сгустились тени,
уже подняться стало нелегко.
И он вошел. Художник и бездельник,
он был известен просто как Нико.
Где на полу раздавлены маслины,
где чья-то вновь не дрогнула рука,
он ел свой суп. Разбитые витрины
осколками неслись через века.
Соцгород
Не поймешь, добрей или злей
стали дни - иной у них норов...
Помню я, как шел в апогей
новый “Социализма город”.
Что за лидер его обрек
на святое это названье? -
Здесь открыли новую баню,
и у входа - пивной ларек.
Здесь впервые меня тоска
в лоб мальчишеский поцеловала:
мне культ бани той прививало
татуированное “зе-ка”.
Оголтелый народ, и бывало,
поддадут - не под силу иным:
чаще парились паром пивным -
многих из парной вышибало.
По русалкам различных видов
не жалела, хлестала рука...
Было много тогда инвалидов,
еще больше было - “зе-ка”.
Там, под шайковым грохотом банным,
под тяжелым угаром пивным,
мною познан первоначальный
бани смысл, простой, коммунальный;
был - чужим, становился - моим.
И учил меня жизни суровой
дядя Боря - фартовый вор:
я для мамы был просто Вова,
для “Соцгорода” - Вова-боксер.
Нищету воровской гурьбы
преломляла мальчишества призма...
Как хлестали себя рабы
татуированной судьбы
“развитого” социализма!
* * *
Нет! Мне не весело совсем,
коль вновь, в который раз,
под песнопенья “Здраво вем”
к хлебам мешают грязь.
Не видит только тот, кто слеп.
Коль совестлив - не рцы!
Так пусть же хвалят этот хлеб
лжецы,
слепцы,
глупцы.
Часть 3
Раскаяние
* * *
Я вышел на площадь Свободы.
Здесь рядом она, за углом:
шальные весенние воды,
размеренные пешеходы,
да желтый - казенный - дом.
О, те, кто собрались все вместе!
Господь вам воздаст за труды.
Рабы-не-рабы, но о чести
скажите без грусти, без лести,
вы, воли и лести рабы.
Трибунную ту перегудку
не мы ль вместо хлеба едим
и ловим за хвост шельму-утку,
ума и сознанья побудку,
когда мы друг в друга глядим.
Здесь Рига и Вильнюс, и Таллинн,
здесь сочная правда дана
речами в нагаре окалин.
В них каждый омыт и прожарен.
...А в черном асфальте проталин
разверстая пропасть видна.
Марш Протеста
Миллионы кубов бетона,
израсходованные зазря?..
Марш Протеста - в 7 часов ровно
30 сентября!
Энергетики ветвь тупиковая
по накатанной рельсе мчит,
псевдовыгодой околдовывая
тех, кто строит, и тех, кто молчит.
Для людей податливей теста
и в раю не найдется мест...
Марш Протеста, пройдет Марш Протеста
против строящейся АЭС!
Где фундаментные подошвы
за речами уже вросли
ради выгоды нынешней, грошевой
в ослабевшее тело земли,
ради выгоды атомной отрасли -
снять навар навсегда и враз! -
будут прятать мутанты-водоросли
рыбу квелую, рыбу без глаз...
За этапом строительной скорости -
это проще в век скоростей -
цепь мутаций, рожденная в корысти,
перекинется и на людей.
Цепь мутаций и - новые насыпи...
Дебил... имбецил... идиот...
Бабьим летом, утром непасмурным
Марш Протеста пройдет.
Он пройдет толпой немуштрованной,
не крича - говоря.
Марш Протеста,
в 7 часов ровно
30 сентября!
* * *
Слова рождаются в гортани,
подобные цветку герани,
и распускаются во рту.
Плетет поэт гирлянды длинные,
и эти выкройки старинные
он отправляет в немоту.
И, проводив навеки гостью,
лежит в ночи нелепой костью,
брошенной...
Молчи, поэт! Молчи!..
* * *
С каштанов и кленов - слепая кашица,
как шорохи слов - на жирной земле.
Сказать - не сказать, или не торопиться
и тихую осень увидеть успеть?
Что врежется в память в кипени нежданной,
в осенней забаве, сбежавшей от туч -
сиреневый дождь в этой чаще обманной,
сверкающий обруч и солнечный луч,
туман травяной, тлен садовых дорожек,
далекое, словно слепое, окно?..
Был вечер такой - пронимало до дрожи
ушедшее лето, из многих - одно.
О, плоть тишины, ты - прекрасна, как вечность,
как голос высоких, архангельских труб!
О, голос прогулки - святая беспечность!
О, слов моих голос, прекрасен и груб!
Сиреневый ветер
Свинцовое небо, лужа рябая, слепая кашица
опавших соцветий мокрой сирени на жирной земле.
Сесть на скамейку, чтоб никуда не торопиться
и светом пронзенный сиреневый ветер увидеть успеть.
Ложатся созвездья в лазоревый космос в кипени нежданной -
сиреневый куст - иллюзорная пристань его виражей,
и тот, кто кормил наших предков мистической кашею манной,
подарит и нам запах звезд под сиреневым небом дождей.
О, лужа рябая, о, ветер созвездий - прищурься, ослепит;
ведь ярче чем солнцем пронизанный сон на полотнах Ватто,
покрытых росою летящих соцветий сиреневый ветер,
и к мокрой скамейке прилипший навеки прозрачный листок.
Встаешь и уходишь, шагая по радугам звездных соцветий,
по миру иллюзий, по лужам беспечно рябых миражей
туда, где туман городской, как всегда, расплывчат и светел
под влагой небес и неоном лазурных дождей.
* * *
Мне так велел Господь, чтоб в черной позолоте
искал я мысли радужную медь,
ловил слова в нервической зевоте,
неверные на треть,
профана поступь, хамские ухмылки,
вчерашней тризны шум.
Религии остатки и обмылки
идут на ум.
Горит огонь затепленной лампады,
искрится капля голубой воды,
частит дьячок, и рьяно крестят бабы
своей души изгибы и ухабы,
своей души помятые лады -
но прячет дьяк глаза, молящихся невнятен
язык любви. Лекарство - это яд.
И в будущем, и в прошлом столько пятен,
святого лик притворен и развратен,
и перст воздвигнутый дьяка сулит мне ад.
...Но когда я умру, выйдет друг
говорить обо мне хорошо;
я тогда поднимусь и из гроба спрошу,
что же раньше ты, друг, не пришел?
Атеист: от бюро ритуальных услуг
два венка - ни креста, ни кадил;
и ко мне подойдет ошарашенный друг:
- Ну а сам ты к кому приходил...
* * *
Я пью казенный мятный чай,
как каждый, служащий в конторах,
чтоб выловить меж разговоров
грачиный грай.
В провал окна льет киноварь
свои магические волны,
льет для того, чтобы я вспомнил:
я - Божья тварь!
Товарищи мои войдут,
подбиты мыслью трудовою,
уверенны, как высший суд.
Окно немытое закроют,
меня от Господа спасут.
Сухая река
Памяти Вали
По дороге асфальтовой, вдоль полей,
по асфальтовой, что не нова...
Перевозчик - стреляный воробей.
Грузовик везет - не дрова.
Могильной лопаткой, легкой, как пух,
едва поддев, дерн отвернет:
шелест трав густ, как сироп, и ласкает слух,
ветер дул и утих - но еще вал провернет.
Выше - круче. Покатость холма.
Тяжесть гроба - решенье горба.
Вот и кладбище, сладкое, как долма,
Сухая Река.
Христиане и мусульмане здесь -
ни мечети, ни церквушки нет:
пряных трав настой, вечности дикой смесь,
технократии дочь, гул копыт, тленья взвесь,
гул копыт - и хвосты комет.
Здесь жара крепка, и морозец лют,
здесь лежит братва и рабочий люд,
кого риск привел, кого труд -
сюда каждый пришел, в этот пряный дом,
со своим горбом, как с крестом.
А на кладбище, на Сухой реке, гранит
лбами бритыми глядит
на шелком вытканный звезд шатер.
А внизу шумит и кипит “Котел”,
там, где плавится всех племен базальт -
Казань.
* * *
Раскаленным клубом света по земле катилось лето,
мир шлифуя абразивом до торжественных завес.
В вихре абразивной пыли города и земли плыли,
с неба сыпалось индиго, и тела теряли вес.
Я был юношей влюбленным, брел по плитам раскаленным
под оранжевое солнце, небо белое, как мел.
В этом ворохе сиянья не было очарованья,
в том же круге все вертелось - в круговерти вечных дел.
По извилистой тропинке, взяв какие-то корзинки,
я куда, и сам не зная, помню, шел я целый день
и ломал я слеги, лаги, вниз меня вели овраги,
где коряги, да лишайники, да сумрачная тень.
Было сыро, было мокро, и блестели, словно стекла,
розовато-малахитовые дуб и вяз, и граб,
было глухо, было дико, только сыпалось индиго
меж сходяще-расходящихся густых еловых лап.
Там, где леший омут кружит, тьма рябила зыбь на лужах
и настоян был на травах воздух терпкий и густой,
а у самого болота железякой звякал кто-то -
по болоту растекался звон веселый и простой.
Там, среди покосов ясных, в расписных рубахах красных
чередой шли друг за другом золотые косари;
увидав меня в печали, тут же дружно прокричали:
“Как попал ты в дебри наши, на просторный край земли?!..”
На широкой русской печи просидел я целый вечер
в полутьме да в разговорах о путях родной земли,
и две древние старухи мне стаканчик медовухи
с приговором и без всякой, без причины поднесли.
Тлен
Удел царей и царств, о, тлен!
Мужам ученым и немногим
ты был знаком, но лишь убогим
ты ясен Пепел мудрецов
ком липкой грязи с ног невежи
как хороши как были свежи
в твоем саду заросший прах дворцов
смех дурака и пепел мудрецов
слеза веков в желании своем
под будущее прошлое иначить
чтоб в слепоту в надежде зрячить
лети звездой за окоем!
когда по полю мы вдвоем
одушевленный прах
там в Космосе рукой могучей
ты возвратишься к нам из тучи
как треснет!
вчерашняя зола воскреснет.
33 способа увидеть человека
1
Среди густой пыли дорог
единственное, что двигалось, -
был мой походный котелок.
2
Сколько во мне моих Я?
Одно. Остальные - лишь многочисленные со-стояни-Я
моего со-знани-Я.
3
Есть такие места, где ветер спутает волосы,
а человек - лишь нелепая деталь пантомимы.
4
Мужчины и женщины любят играть в Одну Плоть,
но - расстанутся.
5
В природе тишина - преобладает,
а звуки - только украшают.
Рев океана или пение птиц вызывают восторг.
6
Человек следует за причиной -
как за солнечными пятнами, которых он не видит.
7
Что бы ни делал человек -
природа его кормит.
8
Все, что человек знает -
природа уже создала.
9
Все, что человек не знает,
природа уже создала.
10
То, что человек знает -
и это природа создала.
11
Все, что человек создает -
будет разрушено природой.
12
Политики делят природу, чтобы прокормить свои народы,
но приходят к выводу, что народы легче забить, чем прокормить.
13
Политики делят природу, но рождают лишь -
голод и войну.
14
Политиков легче забить, чем прокормить.
15
Политика антиприродна.
16
Природа аполитична, она дает всем.
17
Политика тоже дает всем, кто платит.
18
Природа рождает любовь,
политика рождает продажную любовь.
19
Политики придумали секс, отделив действие от любви.
20
Природа аполитична,
политика - алюбовна.
21
Человек думает, что построил дом,
но его построила - природа.
22
Человек построил дом на берегу реки -
поближе к своей смерти.
23
Человек построил дом на берегу реки -
он хочет вернуться в лоно природы.
24
Придет час - и человек вернется в лоно природы.
25
Природа для человека -
лишь граница одного из многих его кругозоров.
26
Сколько бы человек ни блудил -
с природой ему не слиться,
горы ему не создать.
27
Пирамида Хеопса - тьфу по сравнению с галактикой Млечный Путь.
Но кто смотрит на галактики?!..
28
Если один вулкан свистнет -
многим станет страшно.
29
Если свистнут все пятна на Солнце -
у человечества будет множество причин.
Политики воодушевятся.
30
Сколько бы человечество ни строило домов,
реки всегда будут!
31
Один какой-нибудь пулемет убил больше,
чем все вулканы на земле.
32
Пулемет для человека -
то же, что волк для зайца.
33
Природа создает зайцев и волков,
человека и пулемет,
поэтов и политиков.
* * *
Я вышел в сад, под звездный купол,
под звездный купол, в звездный сад,
под звездный дождь, под плотность звука,
под неумолчный звон цикад.
Уйдя от повседневных сутолок,
я за собою поволок
расплющиванье этих звуков
о звезд пространство - потолок.
Мне звон цикад заполнил уши,
и с неба падая, металл
звенел... А я смотрел и слушал,
я в центре сада замер, стал.
Там, где галактик повороты
вершились нашею рудой,
оттуда, аминокислоты,
мы, принесенные звездой.
Не потому ли наши очи
подъемлет вверх древесный ствол,
и - выше, к центру звездной ночи,
где всех галактик перемол!..
Не потому ли наша мера -
вселенской тщетности пример,
и шаг нелегкий пионера
всегда - лишь пение химер!..
* * *
Я помню тот бархат на склоне горы,
в котором зажгли светляки фонари:
над черной травой, между черных кустов
мерцали огни золотых светляков.
Дыхание ночи сводило с ума:
был бархат густым, как кромешная тьма,
где гладкая кожица пряных листов
да тайна дрожащих огней светляков.
Загадка природы сводила с ума:
был бархат кромешней, чем гулкая тьма,
но выше, в полнеба сплошным серебром
сияли Стожары синхронным дождем.
И те, золотые огни наверху,
казались и сами сродни светляку.
* * *
Я помню ту ночь на горе у реки,
где жгли золотые огни светляки.
Под пологом неба на ветвях кустов
дрожали огни золотых светляков.
Мерцающий бархат - что мне было в нем?!
Дрожали Стожары зеркальным огнем,
и сбоку, в полнеба округлым ребром,
сияли Плеяды сплошным серебром.
Блестящая тайна. Природа сама.
Зачем человека ты сводишь с ума?
Быть может, не прав я, и кажется мне,
что кроется что-то в зеркальном огне?
Иль может быть, только одних простаков
влечешь ты смотреть на игру светляков?
* * *
Иллюзия тайны. Волшебный урок.
Я, пасынок ночи, совсем не игрок:
загадка природы, волшебная тьма
меня одного только сводит с ума.
Здесь, в бархате ночи на склоне горы,
я понял весь смысл светляковой игры:
природа таинственна, но не добра,
и светлая жизнь светляка - не игра.
И что из того, что так нравилось мне
купаться в дрожащем волшебном огне -
ведь там, где кустарник меж скал исчезал,
блестящий огонь светляков пропадал.
И зря я брожу меж волшебных кустов:
иллюзия тайны - игра светляков!
* * *
Следить за мерцаньем волшебных огней?
Загадка природы? Что мне было в ней!
Ведь утренний ветер, скользя между скал,
уже мои грубые губы ласкал.
За бархатом ночи приходит рассвет,
сдирает покровы - и тайного нет:
так ветер нещадно сдирает листы
былой, неземной, но древесной красы.
Иллюзия света - душевный упрек.
Я - пасынок ночи, совсем одинок;
иллюзия тайны - красивый обман:
здесь голые скалы, кусты, да туман.
Так с утренней хмарью поблекла краса,
на пряные листья упала роса.
* * *
Смотрю туда, куда уходит мгла,
где звездная пылающая лава
зарей в полнеба наискось легла -
последняя, отрадная забава.
Влечет к себе немая глубина.
Что там, за новой занавесью света?
Осталась лишь разменная монета -
истертая, поблекшая Луна.
Что там во мраке - лед или огонь?
Какие разумы, галактик хороводы...
Нас разделяют световые годы,
столетия немыслимых погонь.
Заложники домашнего жеманства,
что нас манит в немыслимый покой
далекого, нездешнего шаманства,
пропитанного звездною тоской?
Скажи, зачем притягивает мгла?
Нам не продраться глухоты пространства.
Смотри, в полнеба, наискось легла
кипящая смола непостоянства -
и луч звезды ее пронзает, как игла.
Иордан
У горы Ермон - источник Иордан:
среди грохота обвалов, ледяного грома
он кипит, чтобы паслись стада
яков над болотами Мерома.
Но к болотистому озеру Мером
редкий свой раскат доносит гром:
ветром вспоены, насквозь прогреты,
воды катят по прямому руслу до
Вивсаиды у Генисарета.
Вспоены долины винограда
чистою водой Тивериада.
А на горе Сион - священный град,
где о делах древнейших говорят,
где по-иному небеса горят...
Не небеса - здесь вечность голубеет,
великий свод великих трех религий,
живая жизнь, реликвия реликвий
и будущих зачатий колыбель.
И смерти нет. И жизнь, и смерть равно
сменяются, как в чехарде, в фаворе...
Лишь водам Иордана суждено
вливаться в Мертвое безжизненное море.
Rambler
Мой адрес в Интернете
Вован-собака-ру.
Никто и не заметит,
если я умру.
Гурьба “входящих” писем,
заверченных в кольцо, -
охапкой мерзлых листьев
на мертвое лицо.
Пройдут неспешным строем
по тонким проводам, -
но только их не вскроет
никто и никогда.
Не вымолвится слова
из виртуальных уст,
лишь мой Логин закроет
своей рукой Иисус.
Оглавление
ВЛАДИМИР АГАФОНОВ 1
ДРУГАЯ РУКОПИСЬ 1
АВТОБИОГРАФИЯ. 2
ЧАСТЬ 1 5
ГРЕХОПАДЕНИЕ 5
“Нет, не умрете!” - Вельзевул 6
Там, где светил ацетилен, 7
Миновала пора ледниковая, 8
Есть женщина со светлой тайной жрицы 10
О, женщина! О, женщина-волчица 11
Я люблю тебя дальнюю, ты вблизи мне - пуще неволи, 12
Я - пленник губ, но не своих, не бард: 13
Сосны таяли, текли 14
И боль сладка! Укус от поцелуя, 15
В реглане ламы, острых плеч рекламе, 16
Забрезжив, сумерки в окне 17
Когда сквозит закат, и ветер зябок, 18
Воспоминание 19
За зеленой листвой в желтом доме... 20
О, школа! Давний сон! Тогда, в библиотеке - 21
Как блудный сын, блуждавший, где попало 22
Ты совсем не такая. Ты такой не бывала. 23
Нельзя служить одновременно 24
Цветы. Ухажер. Чашечка кофе. Нет площе и плоше. 25
Лишь по улице кривой себе на беду, 26
Возвращение 27
Четыре пилюли 28
К янтарно-коричневым шляпкам пристали травинки, 30
Травинки к янтарно-коричневым шляпкам присохли, 31
ЧАСТЬ 2 32
РАЗЛАД 32
Листок 33
Карамба-барамба 34
Последний парад АПЛ “Курск” 35
Старик 36
Ода древней могиле 37
Черное облако, пламенный закат - 38
Алабакуль 39
Прогулка 40
Казань 41
Пиросмани 42
Соцгород 43
Нет! Мне не весело совсем, 45
ЧАСТЬ 3 46
РАСКАЯНИЕ 46
Я вышел на площадь Свободы. 47
Марш Протеста 48
Слова рождаются в гортани, 50
С каштанов и кленов - слепая кашица, 51
Сиреневый ветер 52
Мне так велел Господь, чтоб в черной позолоте 53
Я пью казенный мятный чай, 54
Сухая река 55
Раскаленным клубом света по земле катилось лето, 56
Тлен 57
33 способа увидеть человека 58
Я вышел в сад, под звездный купол, 62
Я помню тот бархат на склоне горы, 63
Я помню ту ночь на горе у реки, 64
Иллюзия тайны. Волшебный урок. 65
Следить за мерцаньем волшебных огней? 66
Смотрю туда, куда уходит мгла, 67
Иордан 68
Rambler 69
ОГЛАВЛЕНИЕ 70
Свидетельство о публикации №102102200477