Владимир Агафонов Любовное

Владимир Агафонов
Любовная лирика

*     *     * -1

Как блудный сын, блуждавший где попало
сквозь сон своих придурковатых дрем,
я долго подбирал все, что упало
из рук изысканных Ерем,

Но пот руки, сжимающей в кармане
остатки крох бесстыдно-глупых трат,
берег мечты, как пароход в тумане -
сквозь скрежет айсбергов и боль утрат;

И лишь когда, сгорая от сомнений,
сквозь грохот мачты и нагроможденье рей
однажды понял я, что я совсем не гений,
и даже не еврей,
вернувшись в кровь соснового тумана,
как мальчик нищий, пылкий и босой, -
я шел, качаясь, пьяный от дурмана
и охры пламенной и умбры золотой,

я вспомнил все в сосновой ряби пылкой,
в смолистой рати солнечных полос -

доверчивую тяжесть твоего затылка
и сладкий дым твоих волос.

Я вспомнил все, что не сбылось.
 
*     *     *

За зеленой листвой в желтом доме...
(В желтом доме, сказал я? - Нет, нет!)
Обнаружится в толстом альбоме
фотокарточки порванной след.

За зеленой листвой - дом казенный...
(Дом казенный опять? Дом любви?)
Измененный твои, телефонный, с хрипотцой:
                - Еще позвони!

Каждый день та же самая драма.
Ох, прочна эта старая нить!
Это было счастливое время -
было можно
                “Еще позвонить”.
 

*     *     *

О, школа! Давний сон! Тогда, в библиотеке -
скользящий взгляд, лоб, очерченность волос.
Всего мгновение  - но врезалось навеки,
на будущее - с памятью сплелось.

Пролет ладонью над случайной полкой -
спины изгиб, оттянутость носка -
и мелкий, дорогой, пружинный, колкий,
дрожащий завиток на плоскости виска.

Мгновенною пришпилена иголкой
на столько лет в мальчишеской игре, -
лети, ладонь! над книжною! над полкой!
В таинственном волшебном фонаре!

 Воспоминание

Будь я лет на пять моложе
самого себя, я б по-другому мог
вглядеться в дно того колодца,
в который вглядываешься, когда одинок.
Какая, какая это все нелепость, -
пробегать мимо сегодняшнего - так, пустяка,
выпить стакан лимонаду, и обнаружить крепость
коньяка.
Какое все же это несчастье -
жить в ленивой цепи необъятных событий,
и - причащаться, но принимать причастие
так, как будто бы вы скользите
тенью. Тенью от пролетевшей птицы,
тенью ястреба или вороны.
Так, наверное, Л.Б., сидя в столице,
смотрел на маршальские свои погоны.
Если в чем-то и мог обмануться я,
только не в том, что искренне до дрожи.
- Приходи, - сказала Люция, -
милый, приходи, ты мне дороже,
чем нас захватившая архиважная историческая возня.
Я вся - твоя! Я набухла тобою,
как набухает грозою обыкновенный домашний сквозняк!

...Но я себя не чувствовал грозою.

Жизнь и не такие откалывала номера.
Даже идти по бездорожью не ново.
Потому что жить - значит, выбирать,
а выбирать - отказываться от самого дорогого.
 
*     *     *

Сосны таяли, текли
липкою смолой на солнце,
и твоих зрачков оконца
в хвою колкую легли.

Увлекали, не таясь.
Ты впивалась, а не кралась.
Не любовь - так, значит, страсть
летом жарким нам досталась...

Только снились целый год
пыль просушенных прогалин,
след от ремешка сандалий
на подъеме рыжих стоп.
 
*     *     *

И боль сладка! Укус от поцелуя,
четыре вмятины - как эта боль сладка.
И - губы в трубочку, на это место дуя,
и - ласковая - трет его рука.

Я покорен, лежу в тиши, во мраке,
кручу на палец нитку алых бус...
Что ж, вот и мне приятны, как собаке -
и выволочка, и укус.
 
*     *     *

В реглане ламы, острых плеч рекламе,
в тюрбане бани розовой рабой
из ванной в перламутровом тумане
ты проплывешь разгоряченной, молодой.

Изгиб халата, ног - махровый шелест.
Смахнешь его движением плеча
и вновь сразишь, в меня ничуть не целясь,
привычной нежной пыткой палача.

А за окном на розовых резинах -
седые своды - пестрых пятен бег -
шурша, машины шелестят на шинах.
Это первый снег.
 
*     *     *

Улиц серее твои глаза.
Серою влагой набухла Казань.
Ты серой мороси отдана данью -
серая влага правит Казанью.
Ты в серой влаге обмякла, обвыкла,
ты к непогоде казанской привыкла.

Серые, карие - яд хранят!
Что ж с поволокою тих твой взгляд?
Ну почему меня мучит жестоко
серая влага - сладость Востока?

Водораздел ветров и исток -
взгляд твой пронзителен стал и жесток
тысячелетним судом шариата
и резок ударом камчи азиата.

Слово твое - уже на устах -
сорвется острее удара хлыста,
и будет - с потягом - безжалостно прочен,
как бритва, мокрой Казанью отточен,
взгляд твой, голубка, смертелен и точен.
 
*     *     *

Забрезжив, сумерки в окне
в тот вечер долго не сгущались,
и мы с тобою целовались
у вечера не самом дне.

Прозрачно улица ревела
там, за окном. А здесь, в раю,
луна легла кусочком мела
на кожу смуглую твою.

Неотвратимою казалась
нас разлучающая ночь:
вот и луна не удержалась,
с твоих волос умчалась прочь.

Худые пальцы нагружая
янтарным мусором колец,
ты пошатнула стены рая
и дня приблизила конец.
 
И ночь пришла. Ты ускользала
как ускользают навсегда:
мосты сжигала, отступала
и оставляла города.
 
*     *     *
 
Немая гладь зубов, упругих губ, груди,
разбросанность волос и влажных век припухлость,
и четкость колдовской оптической тиши
сквозь времени пожухлость.

О, где же ты теперь, чета слепых оков,
двух приземленных душ таинственная легкость,
и мягкость золотых таинственных зрачков...
Нет, - голубых зрачков таинственная мягкость.

Немая прядь волос, упругих губ черты,
и сила колдовская жертвенных закланий,
и все, что не сбылось, все это ты -
сквозь давний пыльный луч воспоминаний.
 
*     *     *

Когда сквозит закат, и ветер зябок,
он холодит лишь оттого до дрожи,
что тянет ароматом райских яблок
от всей твоей, покрытой платьем, кожи...
 
*     *     *

Я - пленник губ, но не своих, не бард:
я пленник голоса, я пленник кожи,
я будто бы кинжал, задешево в ломбард
заложенный. С отточенным клинком внутри блестящих ножен.

Я пленник губ твоих, я пленник глаз,
я - вольный конь, я путами стреножен,
я - дервиш, совершающий намаз,
я в сердце гор взбесившийся компас,
я - крик осла, я - Божий глас,
вот так я сложен.
Я должен всем и никому не должен.
Я Вечный Жид, я спекулянт из Ломжи...

Но нет тебя - и я скитаюсь бомжем,
но нет тебя, и вслед за суховеем
неотвратимая грядет беда,
но нет тебя - и падает звезда,
и - жиром смазанный - клинок ржавеет.
 
*     *      *

Я люблю тебя дальнюю, ты вблизи мне - пуще неволи,
губы жаром горят и стопа твоя полонит;
я целую ее, она пахнет цветами и полем,
свежим камнем - как на изломе гранит.

Я люблю тебя дальнюю, я люблю тебя разную -
вот опять мне выпал волшебный билет.
”Не стыдишься, что ног твоих грязных
целую?” - В ответ
тихое: “Нет”.

Я люблю тебя дальнюю, двадцать лет с той поры миновало,
только память еще этот запах хранит.
Развело нас тайной девятого вала,
жизнь меня как только ни доставала,
но тобою пахнет - на изломе - гранит.
 
*     *     *

Как в городах природа деревами
качает немо, скупо, но - серьезно,
так мы с тобою милыми друзьями
останемся, когда такое можно.

Слепой росток, сквозь камни пробиваясь,
от тяжести такой согнется низко -
я житель городской - со мной бывает,
когда тебя увижу слишком близко.

Мы выросли на камне и сквозь камень:
крушит асфальт природа осторожно.
Давай с тобой останемся друзьями
хорошими, насколько это можно.

Природа, знаю тоже - недотрога.
Возьмет и нас она рукой упругой.
Пред вечностью, стоящей у порога,
нам будет одиноко друг без друга.

 
Побег

Я удачу поставил на хрупкую карту,
я забросил курить и убрал папиросу,
и в подруги выбрал богиню Астарту,
заплетя ей в дорогу покруче косу.

Нас обоих небо в дорогу позвало,
указало нам путь причудой знамений,
и земля как палуба затанцевала,
обрывая тугие канаты сомнений.

По пространству пустынь мы были разлиты,
на горячие камни ложились крупою,
но светились Двурогой зрачков хризолиты:
”Я с тобою, не бойся, иди, я с тобою...”

И дано откровение было нам в этот час.

...А когда мы причину побега забыли,
мы вернулись домой, и от нас
шарахались автомобили.
 
Баллада о натурщице

На скомканном чулке капроновом
свернется змейка алых бус,
и женщина в луче неоновом
войдет под скальпели искусств.

Она холсты собою выстелет,
жемчужной кожей, без прикрас,
и по искусству телом выстрелит,
чтоб выставляли напоказ.

Когда ж холеная, элитная,
сошлася знатоков толпа
судачить терминами, слитыми
с наивной тайною мазка,

Она средь них была, огромная,
не отточившая свой вкус,
неузнаваема в капроновом
чулке и змейке алых бус.
 
Портрет

Полупрозрачный лаковый наплыв
продлив
мгновения обрыв,
печатью вечности сковал
ее полуовал.
Полуовалом скована
женщина рисковая.

А я, ее последний живописец,
стою один, как не стоял никто.
Такие судьбы пишут кровью.

Полупрозрачным лаков залито
то, что блаженством было или болью.
 
*     *     *

Есть женщина со светлой тайной жрицы
таинственного храма в облаках.
Как два крыла раскинуты ключицы,
и грудь ее остра, как бронзовой волчицы
остры соски, кормящие в веках.

И ясное чело нимало не волнует
было минуты взмученная грязь,
и ветр веков в лицо ей дует
и треплет прядь.

И взгляд ее через просторы мчится
туда, где Древний Рим ее короновал.
И счастлив день, когда священную волчицу
я в ней узнал.

Она богам сродни. Не властно время
над тайною в глухом разрезе рта:
она вскормила Ромула и Рема,
она несла свой крест, и было тяжко бремя,
когда никто не целовал креста.

Она молчит. Она не смотрит косо,
но и не скажет правды ни на треть.
Безудержно она рыжеволоса,
священна, как языческая медь.
 
*     *     *

Там, где светил ацетилен,
а бес - силен, но был бессилен:
разлился в мире свет Елен,
и был он долог и обилен.

Тогда впервые смерть пряла
свое льняное одеяло,
когда ты письма порвала,
когда мосты переломала.

Хранило море пенный след,
а что мужам до остального?!
Взят азимут. Хвосты комет
сошлись на том, кто был взволнован.

В прицеле двух хвостов комет
есть свет Елены - Трои нет!

И с той поры археолог
на месте Трои кости чистит,
и лишь поэт, ломая слог,
на свет Елен спешит и ищет.
 
*     *     *

Со мной бывает. Я не шизофреник,
завсегдатай чудес, причуд, и все же
я падаю, я падаю во времени,
его размалывая мягкой кожей.

Сначала во вчера. Потом стремительно
через эпохи, битвы, государства
я падаю, цепляя взгляды мнительные
былых царей, держащихся за царства.

Мне ухватиться не за что, как правило:
тысячелетие - мгновенье длится:
Священный Нил, где Клеопатра правила,
моя причуда рядышком поставила
с Ашшурбанипалом-ассирийцем.

И вот - в начале. В самой колыбели,
убранством ожидания томимой,
где рыбы шоркались о мели,
где мастодонт ревел, и птицы пели,
и небеса наивно голубели
надеждою невыразимой.

А вот и мы! Заклятые невежды,
просвет забрезжившей надежды,
ил плодородный, ил безбрежный,
мы - будущим и прошлым между.

Вот женщина идет босая.
На пахоту зерно бросая,
идет старик, седой, как лунь,
вобравший блеск и звезд, и лун.

Спроси у них, что мы такое:
мы - часть зенита и покоя,
но там, где двое, быть беде -
мы будем всюду и нигде:
или воюем малой кровью,
иль лечимся в ущерб здоровью,
отдав природе долю вдовью...

Народы! Царства! Корабли!..
Да были б вы, когда бы не было - Любви?!


*     *     *

О, женщина! О, женщина-волчица
с глазами, что не любят притворяться!
Остры сосцы, и в тощие ключицы
по меркам разума, не стоило б влюбляться.

Но я лишь пленник губ моих влюбленных
неистовый, смоковница сухая.
Ты - вечна, вечен лавр вечнозеленый,
и пыль веков тобой благоухает.

Тебя я к миру целому ревную,
ведь ты - его. А мир - куда он мчится?
Губами воспаленными, волчица,
измученный, сосцы твои целую.
 
Сон

И тогда в тишине зашипела змея...

В красоте гробового убранства
полетела она, головенка моя,
через звездную мглу векового пространства.

Там, где каждый фотон миллиард Клеопатр
нес со скоростью света, я мчался быстрее.
Сын ХХ века, его хипповых патл,
становился я клеопатрее.

Я ее догонял, но догнать я не смог -
захлебнулся в бреду и простуде,
лишь увидеть успел, как саваном лег
скарабей на ее охладелые груди.

Я ее не догнал. Уже сблизили там
саркофага днище и крышку.
- Кто укушен змеей, встаньте к райским кустам,
к нам тут с пулей идут, что-то много их слишком.

И тогда оглядевшись, заметив родство
между мной и другими, теми, кто молод:
- Как зовут вас, - спросил я, - вас больше всего?
- Это голод, - ответили мне. - Это голод.

- А тебя привело что в такие края?
Верно, ты на билет не потратил ни цента?
Пуля? Голод? Топор? Веревка? Игла?

- Клеопатра, - сказал я, - и пестрая лента.

Я в горячке метался, в аду и раю:
гробовая тоска не горит и не тонет.
- Покажите, - кричал, - Клеопатру мою,
я люблю ее больше, чем Марк Антоний!..

Ко мне вышел, блистая клинком золотым,
весь в серебряно-бронзовом звоне,
грудь в накладках, шлем в перьях, расцвеченный в дым,
Марк Антоний.

А за ним под дикарско-приветственный крик,
в обновленном и радостном гуле,
шел попроще, без перьев, но в тоге мужик,
и я понял, что это - Юлий.

Я вам честно скажу, дорогие друзья,
что раскаялся сразу, немея,
когда вышли еще остальные мужья -
целых три Птолемея!

И зачем я кричал через тысячи лет,
растревожив семейный улей?
Здесь я понял, романтик, злосчастный поэт,
как меня обманули!

Здесь я понял, какая дурная игра -
быть царицей Священного Нила.
Да нужна ли была мне такая дыра?!

Тут меня разбудили.
 
*     *     *

Нельзя служить одновременно
Богу и Мамоне:
ты каждый вечер неизменно
висишь на телефоне.

А в этот час тобою бредят
веков премьеры.
Твой волос чистой красной меди -
как медь триеры.

Касаться древние не смели
таких наитий,
но ты прочти - не о тебе ли
писал Овидий?

Их сонм, имен, созвездий, кои
тебе не светят.
...Слова ничтожны - как легко их
уносит ветер.
 
*     *     *

Ты совсем не такая. Ты такой не бывала.
Из другого ты теста. В страну пилигримов
принесло тебя тайной девятого вала,
как однажды в Тракай принесло караимов.

Ты не первая. Тысячелетнею негой
через старые песни, былины и саги
не одна ты летела таинственной Вегой,
полоща на ветрах свои крылья, как стяги.

Только что твои вышивки. Сломаны пяльцы.
Ты великий полет свой усмешкой разбавишь.
Ты истертым песком просочишься сквозь пальцы,
журавлем голенастым в сизой дымке растаешь.
 
*     *     *

Цветы. Ухажер. Чашечка кофе. Нет площе и плоше.
Карта - не лошадь, к утру повезет, карта не лошадь.

Долго ли мне блефовать, потрясая основы -
давно уже нет ни дамы треф, ни дамы бубновой.

Расклад неудачен, но все-таки я среди шума и гама
понимаю, это она - в козырях - третья дама.

Под игрока - с семака. А она - королева.
Карта не в масть, разошлась направо-налево.

Пойду с семака, пусть она пожар мой раздует -
тот не пьет ни бокала шампанского, кто не рискует.
 
*     *     *

Лишь по улице кривой себе на беду,
а по улице прямой - не иду.

Заблуждался, прохлаждался и попался в плен,
а с собой унес - что ж - только всплеск колен.

Да еще унес с собой ее кожи шелк -
не загадывал, не думал: взял - пошел.

То ли мальчиком остался, то ли возмужал,
не стерпелся, не слюбился - убежал.

Я по улице иду, по кривой,
а за мной идет старуха - словно смерть за мной.

Я ей под ноги бросаю прожитые лета -
а она идет за мной, словно и не та.

Ее не остановить, плача и кляня -
вон она клюкой стучить позади меня.

Не кирюха, не маруха - только горе там,
не ходи за мной, старуха, по пятам.

А догонит - виноват, без вины - и пусть:
я пошел путем коротким - это смертный путь.

 
*     *     *

Июль. Орешина еще сочна, и ножичком отец,
ее обстукав, с одного конца затупит,
с другого заострит, и - снимется кора,
получится свисток. Приедут сестры.

Бутылка лимонада перегретого шипит,
стремятся муравьи верх по коре березовой,
и галстук розовый на ельники висит,
и ель ясна улыбкой пионера.

Напротив заскорузлою рукой легионера
военный мастерит качель на двух березах,
но дочь его не столь проста, как принятая поза
предвосхищения радостей качельных.

Но дочь его полна прострельных
взглядов - в сердце, насквозь, навылет.

А дальше, на поляне, колют, режут, пилят -
на вечер назначен прощальный пионерский костер.
Старший вожатый - сволочь. Как его глаз остер,
как изощрен в понимании недетской грусти...

Старший вожатый - сволочь. Ему-то не все ли равно?!..

Найду ее в городе. Если отпустят -
сходим в кино.
 
Училка

Уроки все реже и реже
в разрывах асфальтовых луж -
характер все хуже и хуже
с тех пор, как преставился муж.

Муж с присвистом был - с тягой кладбищ:
так что ж, что характер дурной -
в семье этой сумрачной лад был
 мертвецкий! И, Боже ты мой,

Себя приковавший к могиле
в сорока - и с чем-то - мороз,
ушел опостылевший милый,
с собой ее сердце унес.

Седая - гнилая - училка,
ты можешь меня научить?!
Ты - бабочек наших морилка
и нас отуплявшая нить.

То, что начиналось отличным -
счастливо-развитым - венцом,
то кончилось неприличным
и очень дурным концом.

Училка-цедилка, зубная
щетка, сопливый платок!
Прощай же! Прощай, дорогая!
Мы - кончили школу! Хваток!
 
Возвращение

Шевелящегося света изумрудные зрачки
и невидимого овода тяжелое жужжанье
мне пророчат рецидивы ослепляющей тоски.
Непосильна эта встреча. Невозможно расставанье.
В этом доме ровно в полночь раздается бой часов,
и в продрогшем человеке снова мальчик умирает.
В угасающем сознанье этот звон и плен лесов
чьи-то мудрые ладони словно с зеркала стирают.
Только в будущее въелись эти сладкие духи:
муравейники и ели, - не сотрется этот запах,
этот терпкий запах прели, запах тлена и трухи -
ветви хвои все в тенетах, словно воск на хвою капал...

Только в детстве пишет хвоя золотые письмена.
Только в детстве медовары все пьяны непробудимо:
ни раза не целовавшись, не попробовав вина,
на дорогах куролесит вечно юный Буратино.

...Я по сходням деревянным шел в сплошную черноту,
по кривым коленцам шатким к мокрым зарослям жасмина,
в этот древний запах детства, в дорогую немоту,
где всегда пророчил счастье мне лиловый бант Мальвины.
 
*     *     *

Листья опавшие лет прошедших
останутся шорохом будущих шествий.

Мутный осадок прожитых дней
пришлой тревоги лежит на дне.

Время пройдет, и забудет мир,
чем он дышал, и чем он жил.

Только прошедшей любви осадок -
сладок.
 
*     *     *

К янтарно-коричневым шляпкам пристали травинки,
к изогнутым ножкам приник одурманенный мох -
тугие ядреные шляпочные половинки
налиты, как девки над страстною негою ног.

Сырые и сытые запахи - счастье грибное,
завистливый взгляд грибника - словно похоти луч,
но счастлив я весь, целиком, как - солдат на постое,
как лучик вот этот в разрыве насупленных туч.

О, молодость, молодость! Выверты радужной масти!
О, стать молодецкая, счастью грибному пол стать!
Искал я полжизни рецепт настоящего счастья,
но только грибное и можно корзинкой достать.

Но даже грибного - корзинка. Исчерпана мерка.
Вся в хвойных иголках последняя шляпка легла.
Неужто прошло?! Только гусеница-землемерка
все чертит и чертит кульбиты по краю стола...
 
*     *     *

Травинки к янтарно-коричневым шляпкам присохли,
а мох одичал и к изогнутым ножкам приник...
О, где же вы все, дорогие, исчезли, оглохли,
с кем был я когда-то в экстазе любовном, старик?!

О, где вы сейчас, дорогие, неужто - старушки?
И если прочтете, то - щурясь сквозь дужки очков?
Так знайте, родные, что ваши очечные дужки -
за то, что нужны вам - я их целовать готов.

Храните ли вы - на груди - мои поцелуи?
Теперь они - ваши, и вам эта правда дана.
Я искренен был, и отдал, и назад не возьму их,
а вы их - храните, как старый солдат ордена.

К янтарно-коричневым шляпкам - травинки, иголки,
а ножки укутал опутанный нежностью мох...
Прощайте, родные - стемнело, и птицы умолкли,
и дождик пошел - по грибы - как и я, одинок.
 
*     *     *

Миновала пора ледниковая,
но я замер, как крик ледяной -
годы жизни, время расковывая,
разделяют тебя со мной.
Там, где пращур искристый, каменный
бил о камень - вострил топор,
разыгрался игристый, пламенный,
пьяный сполох - в полнеба костер.
Где вечерние зореньки грустные
в небесах хороводили зря,
разгорелись просторы русские -
перелески, деревни, поля.
За деревнями да за усадьбами,
вслед за августом да в сентябри -
разгоралось шелками да свадьбами
ненасытное поле любви.
С взгляда первого первая встречная
отправляет душою в полет,
где базарная, поперечная,
несчислимая прорва комет.
Бросит взглядом, улыбкой подарит,
в нестерпимую даль позовет -
а за зорями бес кочегарит
ненасытную прорву комет.
Перелески, поля и деревни
озари и в даль позови -
мы - земные дети и древние
ненасытной планеты любви.
Ой, вы зореньки-зори вечерние,
это к вам я иду яко тать,
через звезды и через тернии
я иду, чтоб судьбу коротать.
Проглочу этот воздух дурманящий
и небесную благодать,
чтоб скорее настал миг решающий,
миг, которым дышу яко тать.
Повстречайся в полуденной хмари,
в зоревую даль позови,
хоть и знаю, там бес кочегарит
ненасытную прорву любви.
Но готов я, Ваше Величество,
послужу и вам, воронье,
чтоб кармическое электричество
било молнией в сердце мое.
Зори ровные, зори зеленые,
к вам иду и в вас пропаду,
ненасытные и влюбленные
в зоревом неизвестном году.
Так встречайте же, Ваше Величество,
мой привет и вам, воронье!
...И космическое электричество
выжжет молнией сердце мое.
 
*     *     *

Шорох листьев, упавших с каштанов и кленов,
и бассейна наполненность шорохом снов
нас роднят с тишиной растворенья влюбленных
в их елейном узоре несказанных слов.

Пусть вросло наше прошлое в кожу и в память,
как сверкающий обруч, сбежавший от туч,
пронизав карнавала осеннюю замять
рыже-красных листов, словно солнечный луч.

Наши мысли с тобой прошуршат, словно гравий
под шнурованной кожей твоих башмаков -
разве можно для нас с тобой что-то исправить,
словно склеить слова из разъятых слогов?

Вот еще один кружит - кленовый, тройчатый,
как и осень разлуки, спокоен и тих.
Так возьми же под хрустом осенних перчаток
зимний холод последних прощаний моих.
 
Четыре пилюли

Сидел я однажды в какой-то квартире
передо мною зажглось трюмо,
и в тот же миг пробило “четыре”,
и кругло луна вплыла в окно.

Передо мною трюмо белело,
и крутобоко висела луна,
от света плавилась и болела,
и пламенела моя голова.

Пахло адскою аэрозолью,
светилась зеркала каждая грань,
и я взмолился: “О, Боже, от боли
какого-нибудь мне лекарства дай!”

И появившись из глуби пространства,
вслед за луною взлетев в окно,
он из облака сформировался
посередине зеркал трюмо.

С туманного зеркала, как с экрана,
старый, небритый, седой еврей
глухо ворочал: ”Пирацетама
четыре пилюли - ат зоухн вэй!”

Желтые, словно зрачок у варана,
как аравийский песков Эол,
четыре таблетки пирацетама
передо мною легли на стол.

И сразу пеплом пустынь потянуло,
древесным спиртом полдневных пальм,
когда глотал я четыре пилюли
лекарства с названием “Пирацетам”.

Пустыня жила, и в зеркальной глуби
за караваном шел караван,
и в голову било, и в сердце как в бубен,
это странное - “Пирацетам”.

Там день был занят, там день был неистов,
там я увидел бессмысленность встреч
караванов и кавалеристов
и снесенные головы с плеч.

И странный, небритый, в лунном свете
он выплыл из зеркала синей мглы:
- “За эту кровь только вы в ответе,
за кровь невинную - только вы...”

Старик повернулся. Сквозь воющий ветер
как со стороны я услышал свой крик:
- “Есть ли она вообще на свете,
та, что люблю я, скажи, старик?!..”

И вновь обернулся старик на излете,
захохотал и заохал еврей:
- “Вы... ее... никогда... не найдете...
Четыре пилюли... ат... зоухн вэй!”

 

*     *     *

Грузовик привез дрова
на пустую дачу.
Вот и стала я - вдова:
не смеюсь,
не плачу.

Звонкий, светлый, гулкий лес
тишиной охвачен.
Если плакать - до небес,
и никак иначе.

Грузовик привез дрова -
им просторы снятся.
Если стала я - вдова,
мне зачем - смеяться?

Я за эти за дрова
заплатила кровью...
Кончено. Переплела
было что - любовью.


Рецензии
На это произведение написаны 2 рецензии, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.