Владимир Агафонов. Гражданское

Гражданская лирика. Владимир Агафонов.
*     *     *

Хорошо быть поэтом - он живет не во мраке,
даже если пристанищем - ссыльный барак.
Я когда говорю, что не знает он мрака,
я имею в виду поэтический мрак.

 Хорошо быть поэтом - он живет не в бараке.
Только если сегодня сказать на духу,
он вчера кулаком в поэтической драке
неустанно давил ударений блоху.

Хорошо быть поэтом - его череп объемен,
он вмещает народы, он увенчан венцом...

А бескровен он или отнюдь не бескровен,
проверяют при случае черным свинцом.
 

Пиросмани

Он прост, трактир, но хаши - подогрето,
горит рубином терпкий Карданах,
здесь круглый год сияет в кружках лето,
и солнца луч висит в хмельных парах.

А на стене стоит в рубахе красной,
написан суриком, мужик хмельной
и глаз кривит, разбойничий, опасный,
и ус его смеется над тобой.

Пивная пена, скатываясь с кружки,
замрет на миг, и ты увидишь вдруг,
как щурят незнакомые подружки
свои глаза на медной лампы круг.

Его не ждали. Но сгустились тени,
уже подняться стало нелегко.
И он вошел. Художник и бездельник,
он был известен просто как Нико.

Где на полу раздавлены маслины,
где чья-то вновь не дрогнула рука,
он ел свой суп. Разбитые витрины
осколками неслись через века.
 
Прогулка

Длинная, голая, белая стена Казанского кремля,
пустая, как жизнь, прожитая в провинции.
Из прорези розовой башни высовывается темляк:
Народный театр готовится к гастролям в столице. И
я стою внизу, под бугром, в начале Большой Проломной,
я рассеян по набережной, я - тот самый прохожий редкий.
Так маленькая птичка под прицелом ружья ощущает себя огромной,
но пытается ввинтиться в ветку.
Время здесь тянется долго, оно - вечно.
Человек приплюснут временем, как муха мухобойкой.
Время здесь - само по себе, оно плоится гигантской слойкой
в кондитерской кошмаров и становится бесчеловечно.
Кошмары здесь снятся часто. Не какой-нибудь темляк,
высунутый из прорези розовой башни:
здесь все - от младенца до старейшего жителя Кремля -
строят большие и малые, семейные и государственные шашни.
Видят, готовят, устраивают и прочая, и прочая, и проч.:
время делает человека строчкой в каком-нибудь списке
(можно сказать “лишь”, но бывает такая строч -
ка, что другие не годятся этой строчке в описку)...
Розовое солнце убегает за Спасскую башню кремля.
Россия... она же Татария... с миру по нитке...
Из прорези розовой башни убрали темляк -
Народный театр собирает пожитки.
 
Казань

Это город студенческих общежитий, оврагов и серых заборов,
с которых никакой дождь не смоет пыль, ибо она
рождается из этих заборов, и сколько ни крась их, континентальный климат и сам сатана
слущивает краску кусками, перетирает в пыль ее - и все же вид из окна,
перемываемого дважды в год, по-настоящему дорог.
Это город смуглых девушек с довольно стройными, но пыльными, как тротуары, ногами,
а может быть, и не пыльными, а чисто помытыми, но во всяком случае, самое черное место всегда - коленки.
Это город общежитий, оторванных от моногамии,
город четырех, пяти или шести лет заключения в четыре стенки.
Это такой город, что если спросишь имя девушки, чаще услышишь: ”Гуля...”,-
и будет эта Гуля тренирована и ломана на тренажерах;
город надежд и страстей, но не контрастов, ибо об ухажерах
еще только учатся судить по их стоимости: сколько за раз,
сколько за ночь, за недельную дружбу, и кого как за это одели-обули -
здесь, в провинции, еще в ходу оттенок волос и цвет глаз.
Это город надежд и страстей, обмениваемых на благополучие,
это город удешевления - каждодневного и неуклонного -
от слона в зоопарке, покрытого струпьями,
до в “Грот-баре” червонцы отсчитывающего влюбленного.
Это город такой, что можно гулять в полночь,
а в полдень на базарной площади вас зарежут без нужды...
Я рожден в этом городе, этот город мне дорог,
потому что другие - чужды.
 
*     *     *

Я пью казенный мятный чай,
как каждый, служащий в конторах,
чтоб выловить меж разговоров
грачиный грай.

В провал окна льет киноварь
свои магические волны,
льет для того, чтобы я вспомнил:
я - Божья тварь!

Товарищи мои войдут,
подбиты мыслью трудовою,
уверенны, как высший суд.

Окно немытое закроют,
меня от Господа спасут.
 
*     *     *

Мне так велел Господь, чтоб в черной позолоте
искал я мысли радужную медь,
ловил слова в нервической зевоте,
неверные на треть,
профана поступь, хамские ухмылки,
вчерашней тризны шум.
Религии остатки и обмылки
идут на ум.
Горит огонь затепленной лампады,
искрится капля голубой воды,
частит дьячок, и рьяно крестят бабы
своей души изгибы и ухабы,
своей души помятые лады -
но прячет дьяк глаза, молящихся невнятен
язык любви. Лекарство - это яд.
И в будущем, и в прошлом столько пятен,
святого лик притворен и развратен,
и перст воздвигнутый дьяка сулит мне ад.
...Но когда я умру, выйдет друг
говорить обо мне хорошо;
я тогда поднимусь и из гроба спрошу,
что же раньше ты, друг, не пришел?
Атеист: от бюро ритуальных услуг
два венка - ни креста, ни кадил;
и ко мне подойдет ошарашенный друг:
- Ну а сам ты к кому приходил...
 
Звезда

Что там в сумерках мелькает
над хрустальною водой,
иль послал мне бес лукавый
образ девы молодой?

Разливается сиянье.
Или бакен там горит? -
Мне мое образованье
ни о чем не говорит!

Но Всевышний нами водит,
понял я сквозь блестки слез:
яко посуху уходит
нами свергнутый Христос.

Видел я в краю ольховом,
как заплакал небосвод,
снял Христос венец терновый
и в пучину бросил вод.

Был он крив, и шел чуть боком,
уходил он навсегда...

Так же точно, одиноко,
с неба падает звезда.
 
*     *     *

Черное облако, пламенный закат -
целиком открытые небеса стоят.
В сторону заката выйдешь посмотреть -
как остекленелая смотрит в небо степь.
За холмами дальними кружит воронье,
там могила всадника, возле ног - копье;
не одно столетие воронье кружит,
не одно столетие схрон тот сторожит.
В схроне кости древние, ржавчина да пыль,
по кривому склону стелется ковыль,
сгнила амуниция, и богатства нет,
лишь в горшочке глиняном несколько монет;
умер не задаром он - а за полземли;
сквозь могильный череп корни проросли,
и в горшок набилась мать сыра-земля,
словно в череп древний - корни ковыля.
 
Звезды зажгутся

Звезды зажгутся - одна за другой,
под бархатом неба повиснут упруго,
сорвутся и плавно - дуга за дугой -
по Богом намеченному кругу.

Туда, в вышину, лишь мечтатель глядит:
все, что ни есть там - радует око.
А в смятой постели человечек сидит -
под бархатом неба он ждет одиноко.

Он утомлен и немного уныл,
духом упал и судьбу проклинает,
бумаги коснется, бутылки чернил,
а что еще сделать, и сам он не знает.

...Но если фраза приходит, и ночь
варом обдаст, и луны лучи
душу теребят, и та не прочь
сойти с ума и мчаться в ночи -

Зову послушный человечек встает,
перо берет и бумагу хватает,
и рифмы возводит, и снова в полет
бренную душу свою отпускает.

Каждую ночь отправляться в полет
по зову звезд - это долг или дело?..
Только к рассвету человечек войдет
в свое обескровленное тело,

будет бродить по свету весь день,
у того и у этого спросит совета,
устанет, вздохнет и - спрячется  в тень,
щурясь от солнечного света.

Но звезды зажгутся одна за другой,
под бархатом неба повиснут упруго,
сорвутся и в миг понесутся дугой
по Богом прочерченному кругу,

и вновь человечек бумагу берет
и рифмы возводит, и ждет понемногу,
и фраза приходит, и снова - в полет...

Он - Богом отмечен,
или проклят он Богом?!..
 
*     *     *

Раскаленным клубом света по земле катилось лето,
мир шлифуя абразивом до торжественных завес.
В вихре абразивной пыли города и земли плыли,
с неба сыпалось индиго, и тела теряли вес.
Я был юношей влюбленным, брел по плитам раскаленным
под оранжевое солнце, небо белое, как мел.
В этом ворохе сиянья не было очарованья,
в том же круге все вертелось - в круговерти вечных дел.
По извилистой тропинке, взяв какие-то корзинки,
я куда, и сам не зная, помню, шел я целый день
и ломал я слеги, лаги, вниз меня вели овраги,
где коряги, да лишайники, да сумрачная тень.
Было сыро, было мокро, и блестели, словно стекла,
розовато-малахитовые дуб и вяз, и граб,
было глухо, было дико, только сыпалось индиго
меж сходяще-расходящихся густых еловых лап.
Там, где леший омут кружит, тьма рябила зыбь на лужах
и настоян был на травах воздух терпкий и густой,
а у самого болота железякой звякал кто-то -
по болоту растекался звон веселый и простой.
Там, среди покосов ясных, в расписных рубахах красных
чередой шли друг за другом золотые косари;
увидав меня в печали, тут же дружно прокричали:
“Как попал ты в дебри наши, на просторный край земли?!..”

На широкой русской печи просидел я целый вечер
в полутьме да в разговорах о путях родной земли,
и две древние старухи мне стаканчик медовухи
с приговором и без всякой без причины поднесли.
 
*     *     *

Слова рождаются в гортани,
подобные цветку герани,
и распускаются во рту.

Плетет поэт гирлянды длинные,
и эти выкройки старинные
он отправляет в немоту.

И, проводив навеки гостью,
лежит в ночи нелепой костью,
брошенной...

Молчи, поэт! Молчи!..
 
Помнишь, мама

Помнишь, мама, как отлично
рассекать ночную мглу
в нашем городе публичном
с проституткой на углу?

Помнишь, мама, серебро
мы нашли негаданно:
дяде вставили перо -
воскурили ладаном.

Мама, помнишь жуткий крик
из-под дыма сизого:
до обеда ждал мужик
из психушки вызова.

Войди, мама, в глубину
памяти, не роясь:
сторожила всю войну
оборонку, строясь.

Руки, мама, в очереди скрещены,
продавца моля -
продавали для народа с трещиной
партию хрусталя.

Дня рождения на дне
вспомните о сыне!
Вспомни, мама, обо мне -
о разбитом кувшине.

Помнишь, мама, гарнитур,
с переплатой купленный?
Внесли грузчики “Арктур” -
по бокам облупленный.

Помни, мама, о росе!
Бегайте в калошах...
Приказали мы вам все
жить! Всего хорошего.
 
Бабуля

Песен не утро не пело -
пела их старая мать.
Исчезнувшие каравеллы
не пробовал я догонять.

Был ветер фрегатов несладок,
не верил я в дым парусов,
и все я смотрел на упадок -
на разницу дела и слов.

Когда же бабуля в подоле
мне алые вишни несла,
рождались - как ветер в поле -
мечты: и слова, и дела.

Летело ядро вишневое,
поверите ль, так далеко...
И мысль приходила - новая -
что будет - на свете - легко.

Рассказ про таких хулиганов,
я знаю, давно не нов:
как Сталин из уркаганов
вырос я из штанов.

Жил я тогда с наслаждением,
всегда, что хотел, то творил:
банку с вишневым варением
детдомовцу я подарил.

Дней пролетело - тысячи;
я вспомнил детские дни,
когда я бродяге нищему
отдал от костюма штаны.

Идеи маниакальные
моих не урезали дней -
горчат блины поминальные
по старой бабке моей.
 
Соцгород

Не поймешь, добрей или злей
стали дни - иной у них норов...
Помню я, как шел в апогей
новый “Социализма город”.

Что за лидер его обрек
на святое это названье? -
Здесь открыли новую баню,
и у входа - пивной ларек.

Здесь впервые меня тоска
в лоб мальчишеский поцеловала:
мне культ бани той прививало
татуированное “зе-ка”.

Оголтелый народ, и бывало,
поддадут - не под силу иным:
чаще парились паром пивным -
многих из парной вышибало.

По русалкам различных видов
не жалела, хлестала рука...
Было много тогда инвалидов,
еще больше было - “зе-ка”.

Там, под шайковым грохотом банным,
под тяжелым угаром пивным,
мною познан первоначальный
бани смысл, простой, коммунальный;
был - чужим, становился - моим.

И учил меня жизни суровой
дядя Боря - фартовый вор:
я для мамы был просто Вова,
для “Соцгорода” - Вова-боксер.

Нищету воровской гурьбы
преломляла мальчишества призма...
Как хлестали себя рабы
татуированной судьбы
“развитого” социализма!
 
Ода древней могиле

Разноцветные стекла веранды
славно вставили в мозг мой врачи
агитации и пропаганды
(и досужего марта грачи).

Славный конник, погибший за Ясу
(и оставшийся жить, инвалид),
в небо марта, досужее, ясное
он шестое столетье глядит.

Он коня погубивших на тризне
на вершинах хазарских холмов,
начинающих путь к большевизму,
поделил на друзей и врагов.

Рты орущие скачущей лавы,
всей ордою стекавшей в века -
вы немеркнущей воинской славе
навсегда подпалили бока.

Он глядит в слепоте неумело
(он глядит в слепоту навека),
где свободе - девочке в белом -
не впервые намяли бока.

Где теперь эта пьянь, потаскуха,
площадная и грязная рвань? -
Рот разинув от уха до уха,
мечет в толпы какую-то дрянь.

А с вершины безногий покойник
(шесть веков он на нас свысока)
видит: тащит свобода подойник,
полный крови, войны молока.

И - пропитанный кровью философ
и вершины холма паразит,
нам, подъятым крючками вопросов,
он проржавленной саблей грозит.
 
Сухая река
                Памяти Вали

По дороге асфальтовой, вдоль полей,
по асфальтовой, что не нова...
Перевозчик - стреляный воробей.
Грузовик везет - не дрова.

Могильной лопаткой, легкой, как пух,
едва поддев, дерн отвернет:
шелест трав густ, как сироп, и ласкает слух,
ветер дул и утих - но еще вал провернет.

Выше - круче. Покатость холма.
Тяжесть гроба - решенье горба.
Вот и кладбище, сладкое, как долма,
Сухая Река.

Христиане и мусульмане здесь -
ни мечети, ни церквушки нет:
пряных трав настой, вечности дикой смесь,
технократии дочь, гул копыт, тленья взвесь,
гул копыт - и хвосты комет.

Здесь жара крепка, и морозец лют,
здесь лежит братва и рабочий люд,
кого риск привел, кого труд -
сюда каждый пришел, в этот пряный дом,
со своим горбом, как с крестом.

А на кладбище, на Сухой реке, гранит
лбами бритыми глядит
на шелком вытканный звезд шатер.
А внизу шумит и кипит “Котел”,
там, где плавится всех племен базальт -
Казань.
 
Иордан

У горы Ермон - источник Иордан:
среди грохота обвалов, ледяного грома
он кипит, чтобы паслись стада
яков над болотами Мерома.

Но к болотистому озеру Мером
редкий свой раскат доносит гром:
ветром вспоены, насквозь прогреты,
воды катят по прямому руслу до
Вивсаиды у Генисарета.

Вспоены долины винограда
чистою водой Тивериада.

А на горе Сион - священный град,
где о делах древнейших говорят,
где по-иному небеса горят...

Не небеса - здесь вечность голубеет,
великий свод великих трех религий,
живая жизнь, реликвия реликвий
и будущих зачатий колыбель.

И смерти нет. И жизнь, и смерть равно
сменяются, как в чехарде, в фаворе...

Лишь водам Иордана суждено
вливаться в Мертвое безжизненное море.
 
*     *     *

Лист улетел на иглы льда
во мрак осеннего пруда.

Пришла нежданная беда,
черна, как подо льдом вода.

Мы так живем. Рассудка вне.
Стоим.
Как карпы в глубине.
 Старик

Не сразу я понял, о чем он. Подвыпивший и моложавый,
он крепко держался, твердый, какой-то стальной старик.
Он, в общем-то, не был суровым, но было что-то во взгляде,
во взгляде было такое - смотрел он прямо в глаза.
Смотрел он прямо в глаза, меня пред собою не видя,
 как будто искал он что-то и не находил во мне:
“Мы раненых, парень, не брали. Каких? Не своих, конечно.
С другой стороны-то, что же, как же, как же их брать?
Сдаются они, а на реях, скрипящих и неуклюжих,
не наших, не наших реях - наши братишки висят.
Мы раненых, парень не брали, мы били их с пулемета.
Как, говоришь, с пулемета? А так вот, дашь с ручника...”
Тут будто бумагу скомкал, будто чем поперхнулся, -
мне показалось, будто что-то во мне рассмотрев -
он подозвал официанта, за рюмку свою расплатился,
встал, на меня не глядя, не попрощавшись - ушел.
 
Роды

На обратном пути пришлось мне промокнуть:
Разыгрались волны и все норовили
плеснуть через борт, и буравили стекла
струи дождя. Я на суше, или

в доме. В доме, в котором вырос,
где впервые о стенки бился,
поднимался я петь на клирос
(это было давно, я тогда еще не родился)

Торопились во тьму уйти пешеходы
(колыхалась листва старинного сада).
В доме горели окна. Впопыхах принимали роды.
Где-то гремели тазы. И звенели стекла
тонким криком судьбы септаккордного лада.


 
Последний парад АПЛ “Курск”

Имена их канут в могильную тьму -
что газетные дрязги, что им речи генсеков...
Они мерно идут сквозь дождя пелену,
сквозь туман, сквозь обиды, сквозь боль, сквозь страну -
все девять отсеков.

Служба во флоте - не мармелад:
якоря да погоны - нынче не в моде,
я смотрел эти кадры семь раз подряд,
мне восславить бы должно строй - ведь парад,
но я вижу: они уходят.

Семейное видео, слепое кино...
Они служат России - не колобродят.
Их коробка проста, как квадрат домино,
они славно шагают, эти парни, но
я вижу: они уходят.

На груди их медали звенят - не рубли...
Оловянною правдою смежило веки.
Приспущены флаги. Молчат корабли.
Окончен парад. Ребята ушли
в бессмертье. Навеки.

Имена их канут в могильную тьму -
что газетные дрязги, что им речи генсеков...
Они мерно идут сквозь дождя пелену,
сквозь туман, сквозь обиды, сквозь боль, сквозь страну -
все девять отсеков.
 
Карамба-барамба

Карамба-барамба шахтеров-вахтеров,
монтеров-лифтеров и прочей всей своры.

Карамба-барамба студентов, которых
купают в болоте минутного вздора.

Карамба-барамба всех женщин оттуда,
откуда выходят реальностью чуда.

Карамба-барамба подкожного зуда
детей, как последствий забытого блуда...

Но светит и свети волшебная лампа,
и чертит по-фаусту формулы Гаусс,
и может, и я лишь затем напрягаюсь,
что Родина - Мать,
           и - карамба-барамба.
 *     *     *
Нет! Мне не весело совсем,
коль вновь, в который раз,
под песнопенья “Здраво вем”
к хлебам мешают грязь.

Не видит только тот, кто слеп.
Коль совестлив - не рцы!
Так пусть же хвалят этот хлеб
лжецы,
слепцы,
глупцы.

 *     *     *

Я вышел на площадь Свободы.
Здесь рядом она, за углом:
шальные весенние воды,
размеренные пешеходы,
да желтый - казенный - дом.

О, те, кто собрались все вместе!
Господь вам воздаст за труды.
Рабы-не-рабы, но о чести
скажите без грусти, без лести,
вы, воли и лести рабы.

Трибунную ту перегудку
не мы ль вместо хлеба едим
и ловим за хвост шельму-утку,
ума и сознанья побудку,
когда мы друг в друга глядим.

Здесь Рига и Вильнюс, и Таллинн,
здесь сочная правда дана
речами в нагаре окалин.
В них каждый омыт и прожарен.

...А в черном асфальте проталин
разверстая пропасть видна.
 
Марш Протеста

Миллионы кубов бетона,
израсходованные зазря?...
Марш Протеста - в 7 часов ровно
30 сентября!

Энергетики ветвь тупиковая
по накатанной рельсе мчит,
псевдовыгодой околдовывая
тех, кто строит, и тех, кто молчит.

Для людей податливей теста
и в раю не найдется мест...
Марш Протеста, пройдет Марш Протеста
против строящейся АЭС!

Где фундаментные подошвы
за речами уже вросли
ради выгоды нынешней, грошевой
в ослабевшее тело земли,

ради выгоды атомной отрасли -
снять навар навсегда и враз! -
будут прятать мутанты-водоросли
рыбу квелую, рыбу без глаз...

За этапом строительной скорости -
это проще в век скоростей -
цепь мутаций, рожденная в корысти,
перекинется и на людей.

Цепь мутаций и - новые насыпи...
Дебил... имбецил... идиот...
Бабьим летом, утром непасмурным
Марш Протеста пройдет.

Он пройдет толпой немуштрованной,
не крича - говоря.
Марш Протеста,
в 7 часов ровно
30 сентября!
 
*     *     *

Не поменять ни родины, ни предков,
ни взгляда замутненного назад,
ни современника, среди объедков
отъевшего живот и толстый зад,
не поменять того, что я не мучась
тем, что похожа жизнь на сон,
воспринимаю чью-то злую участь
как дар, которым обнесен,
не поменять того, что так же, непристойно-глупо,
в галлюцинации мой век пройдет,
и что мне все равно, Архангел или Упырь
мир за собой ведет.

 
*     *     *

“Всему причиной - Космоса лучи”, -
сказал однажды Лева-арестант.
Ему конвойный прокричал: ”Молчи!..” -
но в том уже прорезался талант,
мутация уже произошла,
увидел он - Итиль течет,
и солнце красное над Каспием встает...

История - произошла!

Освободившись, Лева черепки
искал в степи, на бэровских буграх,
и объяснял, что Космоса лучи
сильней, чем свет идей в безумия умах.

Тогда он стал уже не Лева, просто - Лев,
и вслед за царственною матушкой своей
он превращал идею - в свет идей,
Лев Николаевич Гумилев.
 
Прозрение

Когда в реке прощанья и прощенья
безрадостно тонул мой идеал,
он за соломинки хватался - за сомненья,
но ветхие иллюзии он рвал.

Все правильно теперь, и ветер тот, что нужен,
и небосклон прозрачен, словно шелк,
и по реке разорванных иллюзий
последний сор в небытие ушел.

И к мысли прежней нет ни выхода, ни входа,
светла река забвенья, но над ней
подчас погрезится обивкой гроба
шелк небосклона в дырочках гвоздей.


Рецензии
На это произведение написаны 2 рецензии, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.