Письмо в детство
Многие книги прочитываются под запах джаза, женщина вспоминается по изгибам тела и сакральной недопонимаемости шеи; я помню кухню с форточкой внизу, красные полки в туалетной комнате - странное состояние детства, наверное, не пройдет никогда. Заполярные морозы ночными огнями иногда взрезают мою память до крови, не пришлось мне только возвращаться пьяным, пошатываясь, домой, в пол-4го утра по ним, а жаль, думаю, это повернуло бы мое понимание жизни к более положительной температуре. А так, сибирское похмелье слишком жестоко, и буквы все лезут не те и не туда: ты не подумай, что оно присутствует во мне, просто оно действительно существует как ты и, наверное, как я. Правда, в своем существовании я не совсем уверен, но многие говорят, что я есть, по крайней мере, меня видят, почти ежедневно, на работе. Одна мысль мешает мне сейчас спать, потому и не сплю. Твое весеннее письмо, как и немногое другое, – радуют; но напитки вливаться в меня любят, и только они; странно, что такие безобидные с виду бутылки, бутылочки и бутылечки имеют такую же привлекательность, как и женщины с большой буквы. Да, Сереженька, здравствуй, забыл тебе этого пожелать. Ты случайно не знаешь, правда ли, что из нашей старой квартиры, в нашем старом дворе сделали зубной кабинет? Вообще-то, ты не знаешь, это лучше знать мне, но я не знаю. А еще, дом обвалился, что был напротив вас. Правда ли? Старый Пердун любит вспоминать разные истории. Снежные городки политые красным вином, жаль, что мне не пришлось блевать на них, а хотелось бы. В последнее время блюю где только придется, но больше всего люблю в женских туалетах. На днях, помню, залазил на высокую очень стремянку и читал оттуда вирши свои, но, часто срываясь на поэта убиенного специально Пушкина, выдавал их за свои, многие верили и говорили, мол, надо же, какой хороший поэт пал честью, Пушкин, одним словом, но они были достаточно пьяны, чтобы я отстоял честь нашего отечественного поэта, да и я, собственно говоря, был не трезв, не буду этого отрицать. Помнишь, Сережа, как мы, задрав ранцы, бежали окрыленные домой, в первом классе, хотя, ранцев, вроде бы, не было, но было что-то другое – я помню. Хорошенькое было время, как и мы сами. А в четвертом, помнишь, курили на Щучке, тогда там еще была Щучка, где сейчас серый дом. Как я люблю свое детство, и тебя люблю, мальчика с сумкой «Сережа»; лежащего на подушках со сломанной ногой; не дающего посмотреть альбом Пластого. Ох, уж этот Пластов, попортил он мне жизнь, так никогда я его и не увидел, а сейчас думаю, что и художника такого-то нет. Но точно знаю, есть другие художники – Петр Палыч Гавриленко, Юра Хмельницкий, Лёка, с которой поэт Ковалев сегодня, то есть, вчера пил кофе в кафе Дома Ученых, но не в Академгородке, а что на Советской, Коробейниковы – двое. Еще есть художник Ван Гог, я про него в книжке прочитал, я его тоже уважаю. Забыл, перед тем, как с лестницы читать, был на концерте группы «Будни Лепрозория», где пытался танцевать с Николай Николаевичем Коробейниковым, правда, он это вряд ли помнит. А еще был аукцион, но не музыкальный, а вполне вещественный: продавались картины, но поэзия была пропита позже, только называющий себя поэтом продал свою книжку. Книжеца прелюбопытнейшая. А вообще все только начинается. Уснуть мне все-таки удалось, хотя пиво было дерьмом. Мне снилась лужайка, коровы и безалкогольное будущее нашей страдалицы-Родины; я был строителем этого будущего; пошатываясь я поднимался по лестнице, между первым и втором этажом сидели два.., потом, помню, – сильно били по лицу моему враги мои своими немытыми ногами, пинали в живот мой, топтали гениталии мои, потом мочились на меня; наверное, они ели любимую всеми селедку-под-шубой: моча их была свекольного цвета – все это пронеслось в моей голове мгновенно. И полонили они меня, и сидел окровавленный я, и думал о судьбе Русской Поэзии: культурная ситуация в стране ужасна, а литературная – чудовищна; наглость, нигилизм, невежество возведены в ранг не только достоинств, но и качеств, необходимых писателю для успешного продвижения по окровавленной литературной лестнице; вороньи стаи оголтелых негодяев от критики жадно расклевывают тело опрокинутой навзничь Русской Словесности; мое литературное поколение зажато между смертельными жерновами – свинцовоголовыми фронтовиками-сталинистами и молодыми геростратами от литературы, рассматривающими Русскую Культуру в зловещем отблеске своей пиромании; за последний месяц я потерял трех своих друзей; я изрубил топором пишущую машинку; мне снятся люди с гниющими головами. Думал я несколько дней, пока за мной не пришли. Меня взяли за руку и повели в детский сад, в котором вкусно кормили и, в целях полового воспитания, заставляли смотреть на голую девочку, которая заявляла всякий раз, что она уже не девочка, а сама уже мама. Я признаюсь, что меня раздражает фрейдизм, и во Фрейда я не верю. …когда очнулся, я висел на лестнице и что-то, не помню что, поскольку был слишком пьян, кричал – поэт Ковалев тянул меня вниз. Потом нас выгнал. Мы пили еще пиво где-то по дороге, остальное, растворенное морозом до 40 градусов по Цельсию, не помню.
Вот до чего доводят воспоминания.
Свидетельство о публикации №101061300451