Стихи, которые я написал раньше
х х х
Они шли, обнимая друг друга за ткань
одежд. Они шли, осознавая, как
далеко дом. Шли, предчувствуя суету курка
под напряженным часом. Зааркань
попытку взгляда рассмотреть себя. Под
знаком вечера все единства верны.
Утверждая линию, непременно сверни,
мой Бог. Скоро погибнет год,
свернувшись вдвое. Нежные не к добру
пальцы теребят мех. Любые предметы
обязательно ждут, если сказал им. Нет их,
поскольку боль неизбежно последует топору.
Скоро дом. Любит на месте ждать.
Свет мой, ты не замерзла, так
медленно двигаясь, что на душе нужда
тепла. И рука твоя искала креста,
перед тем, как спрятать, поцеловать металл.
Снег тал. Около грязных стен,
которых страницы неумело читал,
тоже своем думая о кресте.
Темные сумерки. Дома пустой куб
отношений усталых ног. Дверное дупло
пело шарнирами. Придавил тоску б
всяким теплом, но захрустит стекло.
Чулан, кладовая. Навсегда, навсегда.
Газеты горящие не образуют костра.
Голос наполнен дымом. В груди - вода.
Утрата времени - лучшая из утрат.
СЕСТРА МОЯ - СМЕРТЬ
И только эхо корабельных мастеров
гуляло в обветшалых досках. Тина,
как иероглиф. Как неживопись Каро.
Мы жили в нас. Плетя необратимость,
летали между нами, между мной,
когда ломался, горе-медовары.
Глазной пузырь, предослепленно-карий,
упал в песок, цикличнее Карно.
Обманчиво духовное явленье,
колени свернуты, как старые коренья,
м как могила, выбрана страна,
когда приходит новый коронарь.
Ты звона слышала? Таким рождаться стану.
Ты видела зачатие костра.
Сестра моя, ты победила страх,
лобзай скорей Мистраль моей остранны.
Ты погрузилась в черные мои,
Ты в лютике, захлопнувшем стальные,
ты молишься, но бесконечно ид
течение от прежнего доныне.
И ледяные петли абсолютны,
ты заперта не лютиком, но лютня
тебя сжимает в розовый овал.
Зеркально отражая непохожесть,
ты отвечаешь выпуклостью кожи
на эти непонятные слова.
Сестра моя, ты смерть в разлете тонких,
приемлимых, приятных, предгорячих.
Картоновое облако слепит,
когда его навылет бьет светило.
Ты только не напоминай бретонку
из книги, вытертой, что междуспинье клячи,
ты разлюби меня и принеси мне пить,
пока стило мое навеки не остыло.
Ты уложи меня у своего, когда
меня играет выспренний Годар,
и не поднять усталого. И ты меня
забудь всего - от имени до имени.
М Е Ж Д У Д О Ж Д Я
Он смотрел на меня, растерянный. Он был
немного не таким, как всегда. Возле окна,
стекла которого напружинивали прозрачные лбы,
он спрашивал, и я отвечал, (так на,
получи ответ.): "Я исчезал так глубоко,
что никогда не поймешь. ( Это я промолчал,
отходя к своему столу.) Мне необходим покой
по рукоять меча. Мех молодых волчат
теплым потоком должен пропитывать тьму,
что не пойму сам. (Это опять не вслух,-
слишком подробно бегали ловкие "почему"
по моему, серому еще от вчера.) Двух разлук,-
- объяснял я ему,- не может произойти,
ты видел меня уплывающим в дальний дол,
а перед этим, в купе, вспоминай - свистит
какая-то штука поезда. Действительно, долгой водой
вечер запомнился, но совсем не вчера,
а когда-то. Ты забыл. Помнишь, я прихватил
письмо тетушке, распухающее от тирад
неугомонного тебя. Такой бесконечный стиль
подскажет усердие. (Говорил я примерно треть
подобного. Выставляя на совсем иные места
слова. Делал все медленно, чтобы можно смотреть
было. Резиновый глагол. Смирно блистал
месяц солнца, отрезанный напрямик
стекла недостатком, что заканчивалось стеной.)
Ты, конечно, от всего сердца прими
мои деликатнейшие. (Он отыскал "оно"
на моем лице и пытается внутрь толкать,
чтобы, так сказать, часть меня, да еще в меня,
в эту, как он полагает, глянцевитую падь
глаз моих утомленных. Словно неумелый скорняк
не левый, не правый, а средние сапоги,
когда отдавал строчить. Так и он отдал,
забыв обратно вопросы свои. Совсем погиб
огонек глупого интереса.) Виновата вода,
что летела холодным весом нам на плащи.
Вот и все." Он наблюдал, остолбенев,
прямо головой - о твердость мою. Защит
лучше не находил, чем отвечать, вполне
здраво обвиняя собеседника: "Ничего
не помнишь. Сам забыл, а я виноват."
( Впрочем, разговор продолжался, и, как живой,
бок стола пнул мою ногу, когда слова
я находил - обходил, продвигаясь к той
ободранной, что могла в коридор, там
оказаться мне удалось. Зеленый, под цвет, бетон,
и вожделенная, ни к чему не обязывающая глухота.)
Присоединяюсь к такому мнению, что говорящий
всегда становится произнесенным. Быки кричат,
когда липкая ладонь подхватывает их под брюхо,
и бросает высоко вверх. Стальные ящерицы
любят разгрызать стену в самом низу,
а в середине происходит исчезновение
того, что было между ней и совершенно другой
серединой. Пыльные лошади утомились
тащить нас по склону. Обрывы пугающе
окутывали половину воздуха в сумрак,
тихо пропадали в нем замшелые камни,
когда я выдергивал и сталкивал. Ветер
двумя длинными висел перед нами,
мы тоже устали, поэтому отдохнуть.
Те, что шли следом, продолжают идти,
им достаточно далеко. Вечер ближе.
Холодный огонь. Одиночество ветвей. Картин
неглубокие луга. Стен осмотрительный карантин.
Когда лгать не успевает рука, внутри стекла,
опоздав навсегда, отражается голова - осклаб.
Бутылок человеки зеленые стоят стоймя -
- все для меня. Несколько високосных мят.
Несколько лет прохладных. Увядший жгут
пальцев расплетается у травы. Не зажгут
более теплого. Пробирая себя во сне,
не вижу сна. Один снег. Нас нет.
Мы всегда. Пусть останавливается вода
в чугунных крышах для пороха и стыда
пробуждения. Холодный огонь. Смола
тяжелыми каплями из оживающего стола.
Уходя, я втягиваю себя в окружающие
склоны дождя. В мокрое желтое удивление
фонаря на дальнем углу. Долгий разговор
черепицы, от которой все наверху становилось
густым, багровым. Растворенное движение.
Тихий шаг. Черная в серебре дорога.
Уходя, теплый ветер в холодное пламя
лампы последнего окна. Я не сплю.
Осколки сует. Пасмурные повороты теней.
Искалеченная труба звука лежит у дверей.
Двигаясь вдоль истории, на угловатой стене
каре отверстий, чтобы сгорать. Скорей,
я оказался в пазухе своей слепоты,
только ты в состоянии увидать
следы мои круглые, словно ронял алтын
нищий дождь, чтобы затем вода
все заполнила. Только овраг крутил
тяжелый ручей, куда мне еще. Светло.
Утро наружу. Кто мне еще в пути
под ноги бросит растерянное стекло?
Стакан для цветов. Земля для кротов. Предчувствий
сиреневый стук для правильных лиц предметов.
- Тебя-то за что? - Меня за чужие числа.-
- А где они сами? - Они и ответят.- Время
пришло, дребезжа в железные кольца. Камень
держал его. Утро. Опять это утро рядом.
Руками держал его. Уголь моей сигары.
Живое меня. Живое меня устало.
Н Е С К О Л Ь К О Р А З
Двух часов не прошло от полночи,
появился еще один в доме,
сразу налево по коридору,
направляясь в пустую гостинную,
где его и не ждали. Они
собирались обычно в коричневом,
мягкой кожи живом кабинете,
там, где книги в безмолвном строю
выпирали глазами из полок
застекленных. Рельефы стекла
сообщали бессмысленной вязью,
что нелепо искать отраженье,
и она друг на друга смотрели,
ожидали, когда из гостинной
он придет. И зачем он туда
повернул? Неужели не помнит,
где у нас так давно порешили
собираться. В гостинной раздался
неожиданно звонкий хлопок.
И обрюзгшая мрачная дама,
провалившаяся в глубины
глянцевитого пышного кресла,
воздух сдвинула вялым мычаньем,
и седой, не ко времени фраком
обернувшийся, пухлым диваном
окруживший протяжные кости,
подтянул свои длинные ноги
и поморщился. Бледные губы
прошептали какое-то имя,
растянув онемевшую узость.
Двух часов не прошло от полночи,
он вбежал, и налево - ни шагу,
там - гостинная, там он умрет,
застрелившись. Нагая труба
пистолета зубами до скрипа,
и колючая черная мушка
разодрала до крови язык
после выстрела. Так что налево
на ногой. Прикоснувшись к перилам
полированным, он поднимался
в кабинет. Там его дожидались.
Дождь окрасился ночью в чернила,
и чернильные лужи все больше
разливались, пресытив траву,
что едва не рвалась, наполняясь
черной влагой. Он к дому пешком
подошел. Шляпа вымокла напрочь,
туфли, как утонувшие лодки,
разбухали, пред тем, как распасться
на куски. Он от самого парка
шел сюда. По пути никого
не увидел. Он долго не мог
отворить непослушную дверцу
у восточных ворот. На замок
не закрыли ее, ожидая,
но застыли промокшие плечи,
а неловкими стали движенья.
Он вошел, и налево - ни шагу,
только лестница, гладким перилам
он позволил приветствовать руку,
и оставил сырые полоски,
что подсохли немедленно. Выше
поднимался. Стонали ступени,
и уже показалась слегка
приоткрытая дверь в кабинет.
Дело в том, что той ночью, пропавшей
в непрерывном биенье дождя
по траве, распираемой влагой
до предела. Той ночью хотели
разобрать непонятное дело,
оценить вероятность провала,
посчитать, сколько кто заберет,
если выйдет удача. А он
все гулял по пустынному парку
и дождю улыбался сквозь капли,
и не думал идти на дорогу,
торопиться и в грязь оступаться,
и искать непослушную дверцу
у восточных ворот. И напрасно
дожидалась его в кабинете.
Он вошел и немедля налево,
там - гостинная. Пауза. Выстрел.
М У Х Е Л Ь
Как один сидел на камне,
так второй его тревожил:
"Что ты ищешь, где находишь,
и зачем тебе одежда,
если мы с тобой остались
в одиночестве на свете,
и никто тебя не спросит,
как зовут твою собаку".
Первый был обычным парнем,
часто кровью щеки парил
от волнения, обиды,
от глубокого бокала;
как работал, так и думал,
а работал очень просто:
молоко возил к подъездам
рано утром, как светало.
А другой, из тех, что двое
остаются жить на свете,
тот, что к первому подкрался
и тревожил, чем попало,
звался он Замуль Кабуро,
был художником отменным,
восемьсот четыре цвета
излагал в своих картинах.
Первый, тот, что был водитель,
если выварить моркови,-
- цвет такими волосами,
называясь просто: Мухель.
Он имел такую слабость,
вечерами, на пикапе,
подвозил домой бесплатно,
если кто-то брел без денег.
Так они и повстречались,
шел Кабуро по проспекту,
правда, деньги знал в кармане,
но подвозчика не видел.
Тут, на стареньком пикапе,
появился добрый Мухель,
от предложенной купюры
отказался, и помчались.
После встретились еще раз,
захотел Замуль Кабуро
посмотреть, как этот парень
будет выглядеть при свете,
и, увидев эту рыжесть,
восхитился злобным цветом
и сказал: "Дружище Мухель,
ты войдешь в мою картину."
День за днем катилось время,
колесо меняло знаки,
все светящееся меркло,
тени вспыхивали светом.
Мухель взял себе подругу
из приморского поселка.
Звали девушку Лючинда,
так красива - не забудешь.
Скоро время побежало,
надо править им помолвку,
и заранее свой домик
украшал веселый Мухель.
Из друзей, конечно, выбрал
тех, кто жмет акселератор,
так что судорогой ногу
сводит после той работы.
Не забыл радушный Мухель
и художника Кабуро,
жил Замуль неподалеку
и принес с собой картину.
Мухель сразу цвет свой понял
и Лючинде плечи обнял,
показал: "Смотри, девчонка,
как горят мои волосья."
Помрачнел Замуль Кабуро,
зависть стиснула удавом,
так красива и любовна
эта стройная Лючинда.
Но немедленно он вспомнил:
Мухель - друг, он славный парень,
заслужил такое счастье,
надо выпить и забыться.
До утра бутыли звоном
из распахнутых окошек
сообщали всем прохожим,
как чудесно быть веселым.
А потом родная тетка
увезла к себе Лючинду,
улыбнувшись, что помолвка -
- это все-таки не свадьба.
После гости постепенно
разъезжались, утро ярким
затопило домик светом
до крутого гребня крыши.
Только Мухель, как хозяин,
и Кабуро - почему-то -
- сели друг напротив друга
и последнюю открыли.
Мухель выглядел серьезным,
только красным от вина он
так наполнился изрядно,
что макнуть хотелось кистью,
и Замуль Кабуро тотчас
это Мухелю поведал,
сам смеялся,- был он пьяным
и зеленого оттенка.
Мухель вышел на минуту,
возвратясь с большим пакетом,
перевязанным бечевкой
над оберточной бумагой.
- Я давно тебя спросил бы,-
обратился он к Кабуро,-
- но стеснение такое,
словно деньги занимаю.
Как узнал я, что ты пишешь,
я решил, что ты и нужен,
ты, к тому же, друг, Кабуро,
все скажи мне, только честно.-
Бечеву ножом столовым
он разрезал, и обертку
устранил. Кабуро крикнул
от испуга и восторга.
Перед ним сидел владыка
всех кистей и каждой краски,
что-то падало с картона,
залетая прямо в душу.
- Рыжий Мухель - это гений,-
прошептал Замуль Кабуро,-
- это гений, я - мазила,
и еще ему - Лючинда.-
И, как сон безумный обнял
одуревшего Кабуро,
он сорвал свой взгляд с картины,
взгляд метнулся в стены, окна,
облепил бутыль, бокалы,
нож столовый - так лежал он
на краю стола-палитры,
что Замуль, как кисть, за ручку
подхватил его и кистью
стал у Мухеля на шее
притягательно-багровой
выводить чудной рисунок.
Горло, лопнув, клокотало,
кровь швыряла капли - плюхи,
и закрыл глаза владыка
и не зная, как велик он.
Осознав, что он содеял,
в ужасе, но хладнокровно,
подхватил Замуль Кабуро
бездыханного счастливца,
и красавица Лючинда,
овдовев не выйдя замуж,
вздрогнула во сне - у тетки
под пушистым одеялом.
Подхватил его Кабуро,
выволок из дома, утро
не помехой было делу,
дом стоял уединенно.
А пикап весьма удобен,
чтобы трупы в нем катались,
Мухель лег лицом в бидоны,
молоко немедля скисло.
И зарыл Замуль Кабуро
тело друга на поляне
под огромным добрым вязом,
что вздыхал и тихо плакал.
Место было так удачно,
а земля - такой доступной,
через два часа - два метра
скрыли рыжее величье.
Кровь замыв весьма усердно
и загнав пикап на место,
стал спокойнее Кабуро,
рассчитал свои ходы он,
и картину, ту, что Мухель
создавал зимой бессонной,
не задумавшись, припрятал,
угол срезав там, где подпись.
День за днем катилось время,
только знаки отменили,
не поймешь - справлять ли траур,
или ждать каких известий.
Ровно год ждала Лючинда,
красота не увядала.
Чувствовала - где-то рядом
жив любимый рыжий Мухель.
Через год, однажды утром,
выглянув в окно на запад,
где дорога ровной лентой
обнимала побережье,
выглянув в окно, вздохнула,
тихо вскрикнула Лючинда,-
- Здравствуй, Мухель! - Показалось,-
- Это ты, Замуль Кабуро.-
Но надежда сердце ломит,
даже нежность возникает,-
- Как друзья похожи стали,
Мухель - вылитый Кабуро.-
День за днем летело время,
стала путаться Лючинда,-
- Кто приходит каждый вечер
и за плечи обнимает?-
Сам Замуль Кабуро также
начал путаться, к тому же
что-то кисть его тащило:
с каждым днем писал все лучше.
Только зеркало зловредно
все черты его меняло.
Быстро волосы рыжели,
часто багровели щеки.
И однажды, в сладкой муке,
на себя взглянул Кабуро,
застонал: "Да это Мухель!"
И из красного стал бурым.
- Так кого же я прикончил,
если Мухеля, то где я?
Это Мухель каждой ночью
на моей лежит постели.-
До того сошел с ума он,
что представил - это Мухель
распорол Кабуро шею,
а теперь живет спокойно.
И, не выдержав такого
напряжения безумья,
промежуточный художник
бросился к своей машине.
На поляне желтым дерном
был закрыт лоскут убийства,
некто взялся за лопату
и вонзил ее. Рычанье
доносилось из сведенных
губ. Он судорожно-быстро
проникал и бесновато
поводил вокруг очами.
Яма быстро углублялась,
вскоре новая могила
приготовилась ответить,
кто убит, а кто - остался,
где остался - в этом мире,
или в том, и что вернее:
под ножом погибнуть, или
быть убитым, убивая?
Некто выронил лопату,
наклонился над могилой,
вспомнил он, как накануне
он справлял свою помолвку,
только тетушку одну он
довозил потом до дома,
а Лючинда задержалась
до утра - какое счастье!
Некто выронил лопату,
свет струился из могилы,
это зеркало лежало,
отражая неба кладезь.
Некто выдохнул хрипато,
закричал, что было силы.
Он совсем не отражался,
будто был он из стекла весь.
Свидетельство о публикации №100062700042