Екатерина Домбровская. Любить с Креста.

Шельгова Татьяна: литературный дневник

Из книги "Весна Души"


...Однажды Анна оказалась вместе с дочерью и братом Сергием и еще с некоторыми приятельницами, впрочем… не с «приятельницами», не со «знакомыми», не с «подругами», не с «сестрами» – ни одно это слово не определило бы верно сути отношений людей, случайно оказавшихся рядом в монастыре (разве что старинное слово «товарки» все-таки было ближе к характеру их отношений) и сбившихся вместе благодаря их общему делу… Итак, однажды Анна с несколькими товарками и своими близкими оказалась на приеме у Духовника. День был праздничный, и он всех разом пригласил к себе. Был радушен и прост, раздавал благословения и подарочки: кому шоколадку, кому книгу, кому что… Отвечал на вопросы – они все были преимущественно житейского толка – у каждого свои.

Наконец владыка встал: «Давайте прощаться, дорогие!» И тут Анна, всё ждавшая, что он и к ней обернет свое боголепое лицо, очнулась: «Владыка, а мне слово на спасение души не скажете?» – только что не взвопила Анна в отчаянии, потому что все уже вставали с мест. Духовник метнул на нее свой знаменитый пронзительный взгляд и сказал: «Люби с креста».

Встреча закончилась. Все разошлись…


***


Вздрогнула Анна, услышав обращенное к ней слово Духовника. Вновь, как уже бывало и раньше, получила она новую духовную установку на жизнь, новую задачу. Новую ли? Сильнее всего поразил Анну тот факт, что этим словом Духовник как бы сам засвидетельствовал духовное местоположение Анны, которое он обозначил как крестораспятие. Надо ли говорить, какую великую силу имело для Анны слово владыки и как оно начало в ней неуклонно и неотвратимо и наконец-то сознательно действовать: при ясном и полном понимании того, что с тобой происходит, где и как ты обитаешь, и что делаешь. Это благословение «Любить с креста» разом отбросило от Анны так долго терзавшую ее шелуху помыслов о том, что с ней происходит, искушения неопределенностью и постоянных сомнений о том, что же все-таки с ней Духовник делает.


Но тут же сразу возник новый вопрос: а другие как же? Та же Лида, Настя… Им что, без креста может стать доступна любовь христианская?

Вспомнился Анне тут и другой, подзабытый разговор с Духовником из тех времен, когда Анна особенно недоумевала, почему Духовник не поправляет ту же Настю или еще кого-то другого (а в монастыре были и другие своеобразные персоны, которых старожилы монастыря иногда в полушутку именовали одушевленными искушениями). Для этих людей не существовало никаких святоотеческих духовных правил: они налево и направо раздавали замечания и порицания; могли и накричать, причем грубо, если человек ненароком наступал на край ковра перед встречей архиерея; они поучали, когда их никто не спрашивал; руководили старухами за службами в соборах, хотя их никто на это не уполномочивал; могли откалывать странные коленца, к примеру, начать после Троицкой службы лупить всех по спинам березовыми букетиками, якобы отгоняя от других прихожан бесов, скопившихся на их плечах… Некоторые терпели, не связывались, некоторые вскидывались: кому приятен такой прилюдный и непрошенный экзорцизм!

Анна недоумевала: отчего монастырское начальство не приводит таковых самозваных «предводителей» в чувство? Она старалась поскорее убежать от неприятных обмахиваний, поскольку не имела тогда еще той дивной свободы, которая приходит к смирившемуся человеку, чтобы подойти и попросить, чтобы ее посильнее отлупили по спине, мол, у нее-то уж бесов этих за шкиркой тьма-тьмущая… Иногда такой ход на опережение действовал отрезвляюще на самовольных «отчитчиков», но всё же чаще их было ничем не пронять.


Очень трудно давались Анне наблюдения над разливанным морем фарисейства в церковной среде. Этой болезнью заражались неминуемо почти все и чуть ли не с самого прихода в церковь. Да и она сама ведь не прошла мимо этого этапа. Не проходило года-двух, как тот, кто вчера еще неуверенно вступал на церковную паперть, едва отстав от прежней своей греховной и даже нередко дикой во многих отношениях жизни, прочитав с десяток духовных книг и пробившись, благодаря своей мирской активности, в близкий к церковной иерархии круг, уже считал себя настолько умудренным, что начинал поучать, поправлять и осуждать напропалую всё и всех вокруг себя. И осуждать немилосердно тех, кто был такой же, как он, еще совсем недавно.


Печально было видеть, как какой-нибудь вчерашний безбожник, крестившийся-то несколько лет назад, высокомерно и презрительно называл таких, как Анна, женщин, пришедших в те годы в церковь, «юбочницами» только за то, что они сразу сменили свой «дресс-код», как теперь выражаются, – стали носить длинные юбки, предпочтительно темных тонов, и вообще имели весьма непритязательный внешний вид.
Наивная логика была у этих «критиков»: будучи сами по-фарисейски высокомерными и безлюбовными, они в то же время упрекали незадачливых «юбочниц» в… фарисействе. Мол, не монахини и не послушницы, не подвижницы еще никакие и не праведницы, а просто показушницы, которые думают, что, переменив костюм, уже и сами стали в ряд с теми, до кого им семь верст до небес и все лесом. Разумеется, с внешним видом и поведением новоначальных почти всегда именно так и обстояло дело. Они и в храме первыми наводили порядки, тогда как старые прихожане никуда не лезли и никого не учили. Но ведь и к новоначальным должно было иметь снисхождение, понимание, любовь!


Анна, к примеру, чувствовала, что за этим наивным подражанием кроется еще и искренний порыв человеческого сердца к церковной жизни, к монашескому идеалу, живая первоначальная ревность, неравнодушие… Ей неприятна была язвительность и жесткость судий. Хотя и за такими, казалось бы, не суть важными вещами, как одежда, действительно были сокрыты очень глубокие и непростые в духовном отношении истины.
Однажды Анна, ожидающая своего череда задать Духовнику вопрос, услышала его разговор с одним прихожанином, который жаловался на тех самых новоначальных командиров и командирш, пытаясь живо изобразить их соблазнительное поведение. На что Духовник ответил: «Видишь ли, Николай, в монастыре ведь всякие люди нужны». И пошел себе восвояси.


Анна потом долго размышляла над его словами – как обычно, Духовник не объяснял мотивы своих заключений. Самим надо было над этим трудиться…
Вспомнились Анне и «камушки у порога», о которых когда-то говорил своим чадам преподобный Амвросий Оптинский: сначала колючие да остроугольные, а потом, как походят по ним взад-вперед через порог-то, так и глаже становятся морских галечек, обточенных, быть может, и за целые века, а то и за тысячелетия. А еще пришел Анне на ум пример из жизни игуменьи Таисии Леушинской, которой с детства снились поразительные духовные сны-видения, сны-уверения, внесенные ею с благословения святого праведного Иоанна Кронштадтского в свои записки для потомков…


***
В своих воспоминаниях игумения Таисия (Солопова) рассказывала и о своем новоначальном послушничестве, когда она только попала в Тихвинский Введенский женский монастырь. Хоть и была дворянкой девица Мария Солопова (мирское имя игуменьи) и внесла значительный денежный вклад в монастырскую казну, но пришлось и ей проходить весь путь от рядового до маршала – все послушания, в том числе самые черные и трудные. Было среди них и такое: мыть за сестрами посуду после трапезы. Череда длилась неделю. Монастырь был не то, что нынешние, – в нем подвизалось в то время 200 сестер, и к концу недели непривычные к такой работе руки Таисии, были напрочь изъедены горячим щелоком: 200 тарелок, столько же блюд, столько же ложек… Кожа лепестками сходила с ее рук, всё зацеплялось, болело, но сказать о боли и даже поморщиться было никак нельзя, поскольку тут же высыпа;лся на Таисию мешок колкостей от «сердобольных» монахинь: «Вот так послушница-труженица, посуды не вымыть!»


Много раз Анна перечитывала воспоминания матушки игуменьи Таисии – дивные, глубокие, поучительные, и на этом месте каждый раз спотыкалась: что же за люди-то были в том монастыре? Ведь и до середины XIX века тогда дело еще не дошло. Откуда такие жестокие нравы, черствость, немилосердие? Если бы еще про наши времена шла речь… Но рассказ продолжался, менялись монастыри и обстоятельства, и вновь на сцене появлялись «злые монахини», плелись козни, начиналась травля доброго, хорошего и беззлобного человека. Однако еще больше удивляла Анну сама мать Таисия, вспоминавшая свои послушнические годы будучи уже маститой старицей и никак, ни единым словом, не толковавшая эти вопиющие факты монастырского бытия – как будто всё так и должно было быть.


Неужели и ей спустя полвека не казалось диким, из ряда вон выходящим, что такое происходит в монастыре – в этой школе любви, где сестры не должны ни о чём просить других, потому что другие – по любви и внимательности – знают твои нужды прежде, чем ты о них скажешь вслух, – такова должна была бы быть отзывчивость и чуткость монашеских сердец. Увы, считалось незазорным и заурядным делом улюлюкать над болью другого, будто послушание молодая Таисия проходила не в монастыре, а в колонии преступниц. Да и в колонии, возможно, кто-нибудь да и пожалел бы ее от непривычки сожженные щелоком руки.


Как и много раз прежде, ответ Анне был чудесным образом «подсказан». Правда, он немногое осветил, а только озадачил Анну своим, как это всегда и бывает в духовной жизни, перевернутым подходом. Анна случайно (опять же!) услышала от одной пожилой инокини старинное присловье: «Одни приходят в монастырь спасаться, а другие – спасать», потому-то и «в монастыре всякие люди нужны».
Но что будет с немилосердными спасателями? Выведет ли их Господь из их заблуждений? Может, за то, что «послужили» спасению других, и им будет оказана радикальная помощь? Анна хорошо знала одну такую женщину: нрава непреклонного, очень ревностную к внешней стороне церковной жизни, к постам, к службам и в этом отношении исправную, но вечно изрекавшую всем приговоры и совсем не боявшуюся обижать всех вокруг, хотя мудрости духовной у нее не было вовсе. Ей Духовник даже однажды так и сказал: «Марина, не обижай людей!» – и отошел от нее. Когда же владыка отошел ко Господу, он этой самой Марине приснился: строгий, строгий: «Марина, молитва – это еще не все!». И Марина потом у некоторых знакомых все выспрашивала: что значит этот сон? Никак не могла понять, что же она делает не так?


Любить с креста… На кресте была послушница Таисия Салопова, и, следовательно, не они, а она должна была любить тех своих сестер-товарок, которые не имели к ней жалости, милосердия и снисхождения. А сколько эта редкая игуменья пишет о кресте зависти, который преследовал ее в монастырях всю ее жизнь! Но Таисия была выдающихся даров девица: она еще в институте маленькой девочкой знала наизусть все четыре Евангелия по-церковнославянски. Имела поразительную память, была великолепная музыкантша и прекрасная учительница, а время показало, что стала она и мудрой матерью-игуменьей. Наконец, она была родовитая дворянка, внесшая в монастырь приличный вклад и еще ждавшая прибавления наследственного имущества, чтобы передать его в монастырь. Вот и такую душу – богоугодную – не миновал крест нелюбви и оставленности, крест искушений. О чём же говорить и мечтать было Анне! Но благословение было дано, а значит, следовало его исполнять. А тут как раз у Анны вошла в самый разгар «дружба» с Настей. Та от нее не отходила ни на шаг. Бывало, Анна на службе обернется невзначай, а Настасья стоит позади, и ненароком поймает Анна на себе, очень тяжелый, испытующий, недобрый взор…


Анне даже иногда не верилось, что они обе – чада одного Духовника – такой разный был у них дух. Вначале Анна помалкивала, а потом стала осторожно не соглашаться с рассуждениями Насти, высказывать свое – то, чему Духовник ее учил. Но на всё был один ответ: у тебя свой путь, а у меня (Насти) – свой. Но Анна знала – путь один: путь, который проложил Подвигоположник Господь Иисус Христос. «Господь прожил свою жизнь на земле для нас, – говорил Духовник, – чтобы мы видели и, научившись, шли по Его стопам. Евангелие – это повесть о нашей жизни, о том, как мы должны, следуя за Христом на Голгофу и на Крест, прожить наши жизни. Евангелие – это наш путь».


Однако Настя упрямо стояла на своем: ее ведут другим путем, и часто, очень часто в ее словах прочитывалось, что ей, Насте, такие крестоносные пути уже и не необходимы. С ангельской улыбкой шептала она Анне в уши про то, что она уже в раю. И понятно: чем не рай? Духовник чаще принимал Настю, проще с ней общался, давал множество житейских советов, не раз говорил ей и приятное, словно заранее предвидел, что она тут же побежит хвастаться его лестными словами или подарками перед носом Анны и что Анна непременно теперь будет искушаться ревновать, испытывать горечь обиды и ропота. Будет потом переживать все эти свои собственные реакции, будет плакать, каяться и смиряться, сама видя свое недостоинство. Какая уж тут «любовь с креста», когда ты весь погряз в переживаниях раненого самолюбия, а потом в нем покаяния.


Была у Анны мечта – церковный человек поймет – получить от батюшки в подарок четки (правило-то четочное у нее уже давно было). Однако никаких подарков ей не благословляли до самых последних, поздних времен. Зато постоянно дразнящая Анну и любившая похвалиться милостями наместника Настасья могла прямо посреди богослужения, вернувшись от владыки, подсунуть сосредоточенно молящейся Анне под нос новенькие афонские четочки. «Что это? – вздрагивала Анна. – Это ты – мне?» – растерявшись, невпопад вопрошала она. «Нет, это мне, мне, мне подарил отец архимандрит!»


Четочки были не просто нужной вещью для молитвы – такой подарок означал и немалую духовную поддержку, знак, благословение на занятия Иисусовой молитвой. Даже больше: отцовскую похвалу и духовную ласку. Анне, понятно, похвалиться было совсем нечем. Ее не баловали. Как говорил ее «брат Сергей», «тебя в черном теле держат».
К тому же Анастасия всегда вела себя в среде монастырских женщин не без превозношения, считала себя высокодуховной и о том не раз сообщала во всеуслышание, пыталась сама кем-то руководить, категорическим тоном повторяла сказанные Духовником кому-то порицания и при этом и Анну не оставляла ни на день в покое: была всегда у нее на глазах и на слуху. Анна слушала Настины рассуждения, поправить ее было невозможно, настолько та была в себе уверена и нетерпима к любым замечаниям. Да и не получилось бы из этого ничего хорошего, потому что в сердце Анны кипело раздражение.


Хотелось Анне вслед за мелькнувшими перед носом четками сказать Настасье: «Что ты делаешь? Ты голодному нищему суешь под нос свою булку и хвалишься тем, какая она вкусная, и продолжаешь ее перед ним смачно жевать!» Но Анна этого, разумеется, не говорила. И конца и края этим «терпениям» видно пока не было…
Теперь ей ясно было сказано: люби с креста. Но как, как это исполнить? За что ухватиться? Какие добрые и прекрасные черты в Насте следует отыскать, чтобы «любить»? Или – наоборот – за что-то пожалеть, как страждущую душу? Но нет, ничего из этого не получалось. Анна интуитивно чувствовала, что не это есть истинный путь к любви. Так, подпорки немощным душам, – и только. Каждый день Анна просила Господа даровать ей любовь, но Господь медлил. И оставалось одно: неустанно искать корень всех несчастий. А он был сокрыт там, куда и указал еще раньше Духовник: «Любовь к себе исключает любовь к Богу и ближнему».
С одной стороны, ранимое сердце, самолюбие, непрерывно задеваемое, с другой – искушения – ведь Настя действительно выворачивала наизнанку многие церковные понятия, и Анне было нестерпимо это слышать. Собственное самолюбие и осуждение – вот какие две страшные гидры смотрели с ухмылкой в глаза Анны.
«Не хочу с вами больше жить», – отрезала однажды в их сторону Анна и стала еще усиленнее искать выход…


***


И все же в чём она – эта чистая, духовная, христианская любовь, эта способность совершенного сочувствия другим, как выражался Феофан Затворник, чтобы чувства других вполне переносились в себя, чтобы ты чувствовал совершенно так, как чувствуют другие… Но при этом еще и действовал, и непременно с пользой?
«Ветхий закон, как еще несовершенный, говорил: “внемли себе”(5) . Господь же, как Всесовершенный, заповедует нам пещись еще об исправлении брата, говоря: “…аще согрешит брат твой и проч.”»(6) , – Анна, как всегда, листала «Лествицу». «Итак, если обличение твое, паче же напоминание, чисто и смиренно, то не отрекайся исполнять оную Заповедь Господню, особенно же в отношении тех, которые принимают твои слова. Если же ты еще не достиг сего, то по крайней мере исполняй ветхозаконное повеление»(7).


Многие полезные и спасительные для научения неосуждению советы слышала Анна за свой церковный век… Часто повторяли любимую присказку преподобного Глинского старца Андроника (Лукаша): «Не виждь, не слышь…» Но для того чтобы не слышать благоглупости или просто неправильные, искажающие учение Церкви речи, ранящие тебя, нужно было общаться с этими людьми по возможности редко, эпизодически. Не случайно отцы говорили: «Не сближайтесь!» Они знали, что таковые искушения не под силу духовным младенцам, которые могли пока только пить – по апостолу Павлу – духовное молоко, но не твердую пищу, которая годилась лишь совершенным, имеющим духовное рассуждение и способность различения добра и зла. Совершенные, видя грешника и слыша его неправильные речи или поведение, не воспламенялись ненавистью или даже раздражением на того человека, они продолжали хранить недвижными в чистоте свои чувства и свою любовь к человеку. И только потому они способны были исправлять их. Совершенных слушали еще и потому, что они уже несли на себе и внешние приметы совершенства: священные чины, монашеские степени, мирские звания, наконец. Но не того, кого еще в старину прозвали «монашка – малая букашка», и тем более не таких как Анна…
И все-таки «внемли себе» и «не виждь, не слышь» – было не для Анны. Потому что Духовник с самого начала дал ей наказ «всё принимать», а значит, и самоукоряться. И это было для Анны воздвижением креста. Теперь же встал вопрос о любви к обидчикам, укорителям, просто неприятным людям с того самого креста смирения и «всепринимания» в свой адрес.


Было и еще одно любимое Анной слово, вероятно, самое близкое для нее, – суждение высокочтимой игуменьи Арсении (Себряковой)(8) о том, что не нужно бороться с помыслами, осуждающими ближнего: мол, эта сестра вовсе не такая, это только мне так кажется; это искушение и прочее… Хотя это делание – брань с помыслами – тоже было широко распространено: оно выросло из образа Иова Многострадального, который до зела в страданиях смирился и, сидя на гноище, видел всех проходящих святыми. Но всё же такая брань была уделом опытных, очищенных, познавших себя и видящих море своих грехов, но никак не средних и новоначальных. Совершенство познания своей греховности очищало око, для которого все становились не просто чистыми, но чище, чем ты сам. Хотя это не значило, что таковые – очищенные – отцы не могли становиться старцами, духовниками, наставниками, обличать, делать замечания и пр. Как и Аннин Духовник, они все это могли делать и делали, а внутри имели подлинное устроение смиренного Иова, видящего свою нечистоту, хотя наставники редко о том распространялись вслух, избегая греховного смиреннословия из человекоугодия. Им было достаточно того, что Бог знает, что у них внутри.


А вот игуменья Арсения предлагала не бежать от немощей сестры или брата, а, напротив, «не отвращать от них взора, приблизиться к ним, прочувствовать болезненно, сердцем всю тяжесть их», не видеть их чужими, но общими человеческими, своими собственными, перестрадать и потом простить их всем своим братьям, потому что они искуплены, прощены Христом. Однако и это делание было достаточно высоким, требовало просвещенности взгляда, а главное – немалого опыта самопознания: тогда и греховность других открывалась более милостивому и снисходительному взору.


Высокая требовательность к другим (если дело не идет о духовничестве) – почти всегда признак собственной немощи. Для Анны тогда было еще все-таки трудновато. Она не так уж и давно приступила к сознательному изучению своего собственного греховного атласа, а потому взгляд ее был еще неустроен, неуверен и нередко воспален. Она была уверена, что видит свои согрешения, преткновения и ошибки, но, во-первых, видела далеко не все, а, во-вторых, остроты ви;дения и понимания корней греховности и степени поврежденности – как своей собственной, так и общечеловеческой, – ей еще недоставало. Это требовало большей опытности, а та – большего, чем насчитывал на тот день путь Анны, времени для приобретения такого глубокого духовного зрения.


И потому Анна решила идти след в след за словом Духовника: любовь к себе исключает любовь к другим. И она придумала себе новое делание, которое условно назвала «меня нет». Это делание стало ее внутренней молитвой, стержнем ее ежедневного существования. И к нему само прилепилось и другое – совершенно неожиданное слово – о материнской любви. Только настоящая мать всегда смотрит на своих непокорных чад глазами любви. Когда «себя» уже совсем нет, нет никаких своих личных выгод. Есть только чадо, есть другой человек – вся жизнь человека, обретшего материнские глаза, перемещалась на другого. Феофан Затворник когда-то писал, что Господь, оставляя нам заповедь любви, хотел, чтобы «в нашем сердце вместо нас встал ближний», а наше «я» было оттуда удалено.


«Меня нет», – говорила себе Анна, когда перед ней вспыхивало какое-то искушение, исходящее от другого человека, – и это слово ее спасало; ей становилось намного легче забывать обиды, просто отводить от них глаза, не реагировать на прямые соблазны, которые таким начинающим и очень еще неустойчивым подвижникам враг рода человеческого не скупится посылать со всех сторон. В этом состоянии она оставалась внутренне спокойной, сердце ее не возмущалось и разум диктовал правильные решения: когда промолчать, когда сказать, когда поправить другого и как это сделать…


…И когда Настя однажды вдруг заявила, что, по ее расчетам, отец наместник может скоро ее постричь в рясофор (иночество), Анна восприняла это в первую секунду болезненно, с самыми противоречивыми чувствами (они обе с Настей были «на очереди», но для Анны факт пострига Насти вперед нее был бы не только предметом ревности, но и большим искушением, поскольку она хорошо знала немощи и устроение Насти). Но даже и тут волшебное слово начало «работать»: «Меня нет, меня нет, и как только Настю облекут в апостольник (часть монашеского одеяния), я подойду к ней первая, положу поклон перед ней, как ставшей чином несоизмеримо выше меня, и поцелую край ее апостольника, и сделаю это с самым чистым сердцем, радуясь за нее и забыв все свои невзгоды, ревности, свои суждения и претензии, меня-то ведь нет! А есть только она и ее счастье».

Какая же была это радость, какое облегчение – чувствовать, что теперь Анна это действительно может! Хотя, разумеется, не всё давалось ей с легкостью, а иногда и вовсе не удавалось, – это было делание с расчетом на годы…


Сноски:
1. Пс. 44:11
2.Духовные уверением в аскетической практике отцов именовались некие неоспоримые духовные впечатления или ощущения, подаваемые подвижнику извне, некие знаки и сигналы, которые, однако, были приличны лишь опытным, искушенным и имеющим многажды раз испытанное рассуждение, но не новоначальным, которых бесы с легкостью улавливают в свои сети, подсовывая таковым «уверения»-фальшивки, чтобы затем с помощью обмана те впали в самообольщение и рухнули в бездны духовной «прелести». Поэтому бдительное недоверие самому себе считается неотъемлемым условием прохождения подлинного царского пути.
3.Флп. 1:21.
4.Лк. 14, 26–27
5.Втор. 15:9.
6.Мф. 18:15.
7.Преподобного отца нашего Иоанна,
игумена Синайской горы, Лествица. Слово 26
8.Игумения Арсения – в миру Анна Михайловна Себрякова – (1833†1905) – игумения Усть-Медведицкого Преображенского монастыря Русской православной церкви.




Другие статьи в литературном дневнике: