12 стульев Двенадцать стульевДвенадцать стульев Когда мадам Грицацуева покидала негостеприимный стан канцелярий, к Дому Народов уже стекались служащие самых скромных рангов: курьеры, входящие и исходящие барышни, сменные телефонистки, юные помощники счетоводов и бронеподростки. Среди них двигался Никифор Ляпис, молодой человек с бараньей прической и неустрашимым взглядом. Невежды, упрямцы и первичные посетители входили в Дом Народов с главного подъезда. Никифор Ляпис проник в здание через амбулаторию. В Доме Народов он был своим человеком и знал кратчайшие пути к оазисам, где брызжут светлые ключи гонорара под широколиственной сенью ведомственных журналов. Прежде всего Никифор Ляпис пошел в буфет. Никелированная касса сыграла матчиш и выбросила три чека. Никифор съел варенец, вскрыв запечатанный бумагой стакан, кремовое пирожное, похожее на клумбочку. Все это он запил чаем. Потом Ляпис неторопливо стал обходить свои владения. Первый визит он сделал в редакцию ежемесячного охотничьего журнала «Герасим и Муму». Товарища Наперникова еще не было, и Никифор Ляпис двинулся в «Гигроскопический вестник», еженедельный рупор, посредством которого работники фармации общались с внешним миром. — Доброе утро, — сказал Никифор. — Написал замечательные стихи. — О чем? — спросил начальник литстранички. — На какую тему? Ведь вы же знаете, Трубецкой, что у нас журнал... Начальник для более тонкого определения сущности «Гигроскопического вестника» пошевелил пальцами. Трубецкой-Ляпис посмотрел на свои брюки из белой рогожки, отклонил корпус назад и певуче сказал: — «Баллада о гангрене». — Это интересно, — заметила гигроскопическая персона, — давно пора в популярной форме проводить идеи профилактики. Ляпис немедленно задекламировал: Страдал Гаврила от гангрены, Гаврила от гангрены слег... Дальше тем же молодецким четырехстопным ямбом рассказывалось о Гавриле, который по темноте своей не пошел вовремя в аптеку и погиб из-за того, что не смазал ранку йодом. — Вы делаете успехи, Трубецкой, — одобрил редактор, — но хотелось бы еще больше... Вы понимаете? Он задвигал пальцами, но страшную балладу взял, обещав уплатить во вторник. В журнале «Будни морзиста» Ляписа встретили гостеприимно. — Хорошо, что вы пришли, Трубецкой. Нам как раз нужны стихи. Только быт, быт, быт. Никакой лирики. Слышите, Трубецкой? Что-нибудь из жизни потельработников и вместе с тем, вы понимаете?.. — Вчера я именно задумался над бытом потельработников. И у меня вылилась такая поэма. Называется «Последнее письмо». Вот... Служил Гаврила почтальоном, Гаврила письма разносил... История о Гавриле была заключена в семьдесят две строки. В конце стихотворения письмоносец Гаврила, сраженный пулей фашиста, все же доставляет письмо по адресу. — Где же происходило дело? — спросили Ляписа. Вопрос был законный. В СССР нет фашистов, а за границей нет Гаврил, членов союза работников связи. — В чем дело? — сказал Ляпис. — Дело происходит, конечно, у нас, а фашист переодетый. — Знаете, Трубецкой, напишите лучше нам о радиостанции. — А почему вы не хотите почтальона? — Пусть полежит. Мы его берем условно. Погрустневший Никифор Ляпис-Трубецкой пошел снова в «Герасим и Муму». Наперников уже сидел за своей конторкой. На стене висел сильно увеличенный портрет Тургенева в пенсне, болотных сапогах и двустволкой наперевес. Рядом с Наперниковым стоял конкурент Ляписа — стихотворец из пригорода. Началась старая песня о Гавриле, но уже с охотничьим уклоном. Творение шло под названием — «Молитва браконьера». Гаврила ждал в засаде зайца, Гаврила зайца подстрелил. — Очень хорошо! — сказал добрый Наперников. — Вы, Трубецкой, в этом стихотворении превзошли самого Энтиха. Только нужно кое-что исправить. Первое — выкиньте с корнем «молитву». — И зайца, — сказал конкурент. — Почему же зайца? — удивился Наперников. — Потому что не сезон. — Слышите, Трубецкой, измените и зайца. Поэма в преображенном виде носила название «Урок браконьеру», а зайцы были заменены бекасами. Потом оказалось, что бекасов тоже не стреляют летом. В окончательной форме стихи читались: «Гаврила ждал в засаде птицу, Гаврила птицу подстрелил...» и так далее. После завтрака в столовой Ляпис снова принялся за работу. Белые его брюки мелькали в темноте коридоров. Он входил в редакции и продавал многоликого Гаврилу. В «Кооперативную флейту» Гаврила был сдан под названием «Эолова флейта». Служил Гаврила за прилавком, Гаврила флейтой торговал... Простаки из толстого журнала «Лес, как он есть» купили у Ляписа небольшую поэму «На опушке». Начиналась она так: Гаврила шел кудрявым лесом, Бамбук Гаврила порубал. Последний за этот день Гаврила занимался хлебопечением. Ему нашлось место в редакции «Работника булки». Поэма носила длинное и грустное название — «О хлебе, качестве продукции и о любимой». Поэма посвящалась загадочной Хине Члек. Начало было по-прежнему эпическим: Служил Гаврила хлебопеком, Гаврила булку испекал... Посвящение, после деликатной борьбы, выкинули. Самое печальное было то, что Ляпису денег нигде не дали. Одни обещали дать во вторник, другие в четверг или пятницу, третьи через две недели. Пришлось идти занимать деньги в стан врагов — туда, где Ляписа никогда не печатали. Ляпис спустился с пятого этажа на второй и вошел в секретариат «Станка». На его несчастье, он сразу же столкнулся с работягой Персицким. — А! — воскликнул Персицкий. — Ляпсус! — Слушайте, — сказал Никифор Ляпис, понижая голос, — дайте три рубля. Мне «Герасим и Муму» должен кучу денег. — Полтинник я вам дам. Подождите. Я сейчас приду. И Персицкий вернулся, приведя с собой десяток сотрудников «Станка». Завязался общий разговор. — Ну, как торговля? — спрашивал Персицкий. — Написал замечательные стихи! — Про Гаврилу? Что-нибудь крестьянское? Пахал Гаврила спозаранку, Гаврила плуг свой обожал? — Что Гаврила? Ведь это же халтура! — защищался Ляпис. — Я написал о Кавказе. — А вы были на Кавказе? — Через две недели поеду. — А вы не боитесь, Ляпсус? Там же шакалы! — Очень меня это пугает! Они же на Кавказе неядовитые! После этого ответа все насторожились. — Скажите, Ляпсус, — спросил Персицкий, — какие, по-вашему, шакалы? — Да знаю я, отстаньте! — Ну, скажите, если знаете! — Ну, такие... В форме змеи. — Да, да, вы правы, как всегда. По-вашему, ведь седло дикой козы подается к столу вместе со стременами. — Никогда я этого не говорил! — закричал Трубецкой. — Вы не говорили. Вы писали. Мне Наперников говорил, что вы пытались ему всучить такие стишата в «Герасим и Муму», якобы из быта охотников. Скажите по совести, Ляпсус, почему вы пишете о том, чего вы в жизни не видели и о чем не имеете ни малейшего представления? Почему у вас в стихотворении «Кантон» пеньюар — это бальное платье? Почему?! — Вы — мещанин, — сказал Ляпис хвастливо. — Почему в стихотворении «Скачки на приз Буденного» жокей у вас затягивает на лошади супонь и после этого садится на облучок? Вы видели когда-нибудь супонь? — Видел. — Ну, скажите, какая она? — Оставьте меня в покое. Вы псих. — А облучок видели? На скачках были? — Не обязательно всюду быть, — кричал Ляпис, — Пушкин писал турецкие стихи и никогда не был в Турции. — О, да, Эрзерум ведь находится в Тульской губернии. Ляпис не понял сарказма. Он горячо продолжал: — Пушкин писал по материалам. Он прочел историю пугачевского бунта, а потом написал. А мне про скачки все рассказал Энтих. После этой виртуозной защиты Персицкий потащил упирающегося Ляписа в соседнюю комнату. Зрители последовали за ними. Там на стене висела большая газетная вырезка, обведенная траурной каймой. — Вы писали этот очерк в «Капитанском мостике»? — Я писал. — Это, кажется, ваш первый опыт в прозе? Поздравляю вас! «Волны перекатывались через мол и падали вниз стремительным домкратом»... Ну, и удружили же вы «Капитанскому мостику». Мостик теперь долго вас не забудет, Ляпис! — В чем дело? — Дело в том, что... Вы знаете, что такое домкрат? — Ну, конечно, знаю, оставьте меня в покое... — Как вы себе представляете домкрат? Опишите своими словами. — Такой... Падает, одним словом. — Домкрат падает. Заметьте все. Домкрат стремительно падает. Подождите, Ляпсус, я вам сейчас принесу полтинник. Не пускайте его. Но и на этот раз полтинник выдан не был. Персицкий притащил из справочного бюро двадцать первый том Брокгауза от Домиции до Евреинова. Между Домицием, крепостью в великом герцогстве Мекленбург-Шверинском, и Доммелем, рекой в Бельгии и Нидерландах, было найдено искомое слово. — Слушайте! «Домкрат (нем. Daumkraft) — одна из машин для поднятия значительных тяжестей. Обыкновенный простой Д., употребляемый для поднятия экипажей и т. п., состоит из подвижной зубчатой полосы, которую захватывает шестерня, вращаемая с помощью рукоятки». И так далее и далее. «Джон Диксон в 1879 г. установил на место обелиск, известный под названием «Иглы Клеопатры», при помощи четырех рабочих, действовавших четырьмя гидравлическими Д.». И этот прибор, по-вашему, обладает способностью стремительно падать? Значит, усидчивые Брокгауз с Ефроном обманывали человечество в течение пятидесяти лет? Почему вы халтурите, вместо того чтобы учиться? Ответьте! — Мне нужны деньги. — Но у вас же их никогда нет. Вы ведь вечно рыщете за полтинником. — Я купил много мебели и вышел из бюджета. — И много вы купили мебели? Вам за вашу халтуру платят столько, сколько она стоит, — грош. — Хороший грош! Я такой стул купил на аукционе... — В форме змеи? — Нет. Из дворца. Но меня постигло несчастье. Вчера я вернулся ночью домой... — От Хины Члек? — закричали присутствующие в один голос. — Хина!.. С Хиной я сколько времени уже не живу. Возвращался я с диспута Маяковского. Прихожу. Окно открыто. Ни Хунтова, ни Ибрагима дома нет. И я сразу почувствовал, что что-то случилось. — Уй-юй-юй! — сказал Персицкий, закрывая лицо руками. — Я чувствую, товарищи, что у Ляпсуса украли его лучший «шедевр» — Гаврила дворником служил, Гаврила в дворники нанялся. — Дайте мне договорить. Удивительное хулиганство! Ко мне в комнату залезли какие-то негодяи и распороли всю обшивку стула. Может быть, кто-нибудь займет пятерку на ремонт? — Для ремонта сочините нового Гаврилу. Я вам даже начало могу сказать. Подождите, подождите... Сейчас... Вот! Гаврила стул купил на рынке, был у Гаврилы стул плохой. Скорее запишите. Это можно с прибылью продать в «Голос комода»... Эх, Трубецкой, Трубецкой!.. Да, кстати, Ляпсус, почему вы Трубецкой? Никифор Трубецкой? Почему вам не взять псевдоним еще получше? Например, Долгорукий! Никифор Долгорукий! Или Никифор Валуа? Или еще лучше — гражданин Никифор Сумароков-Эльстон? Если у вас случится хорошая кормушка, сразу три стишка в «Гермуму», то выход из положения у вас блестящий. Один бред подписывается Сумароковым, другая макулатура — Эльстоном, а третья — Юсуповым... Эх вы, халтурщик!.. Держите его, товарищи! Я расскажу ему замечательную историю. Вы, Ляпсус, слушайте! При вашей профессии это полезно. По коридору разгуливали сотрудники, поедая большие, как лапти, бутерброды. Был перерыв для завтрака. Бронеподростки гуляли парочками. Из комнаты в комнату бегал Авдотьев, собирая друзей автомобиля на экстренное совещание. Но почти все друзья автомобиля сидели в секретариате и слушали Персицкого, который рассказывал историю, услышанную им в обществе художников. Вот эта история. Рассказ о несчастной любви В Ленинграде, на Васильевском острове, на Второй линии, жила бедная девушка с большими голубыми глазами. Звали ее Клотильдой. Девушка любила читать Шиллера в подлиннике, мечтать, сидя на парапете невской набережной, и есть за обедом непрожаренный бифштекс. Но девушка была бедна. Шиллера было очень много, а мяса совсем не было. Поэтому, а еще и потому, что ночи были белые, Клотильда влюбилась. Человек, поразивший ее своей красотой, был скульптором. Мастерская его помещалась у Новой Голландии. Сидя на подоконнике, молодые люди смотрели в черный канал и целовались. В канале плавали звезды, а может быть, и гондолы. Так, по крайней мере, казалось Клотильде. — Посмотри, Вася, — говорила девушка, — это Венеция! Зеленая заря светит позади черно-мраморного замка. Вася не снимал своей руки с плеча девушки. Зеленое небо розовело, потом желтело, а влюбленные все не покидали подоконника. — Скажи, Вася, — говорила Клотильда, — искусство вечно? — Вечно, — отвечал Вася, — человек умирает, меняется климат, появляются новые планеты, гибнут династии, но искусство неколебимо. Оно вечно. — Да, — говорила девушка, — Микель-Анджело... — Да, — повторял Вася, вдыхая запах ее волос, — Пракситель!.. — Канова!.. — Бенвенуто Челлини!.. И опять кочевали по небу звезды, тонули в воде канала и туберкулезно светили к утру. Влюбленные не покидали подоконника. Мяса было совсем мало. Но сердца их были согреты именами гениев. Днем скульптор работал. Он ваял бюсты. Но великой тайной были покрыты его труды. В часы работы Клотильда не входила в мастерскую. Напрасно она умоляла: — Вася, дай посмотреть мне, как ты творишь! Но он был непреклонен. Показывая на бюст, покрытый мокрым холстом, он говорил ей: — Еще не время, Клотильда, еще не время. Счастье, слава и деньги ожидают нас в передней. Пусть подождут. Плыли звезды... Однажды счастливой девушке подарили контрамарку в кино. Шла картина под названием «Когда сердце должно замолчать». В первом ряду, перед самым экраном, сидела Клотильда. Воспитанная на Шиллере и любительской колбасе, девушка была необычайно взволнована всем виденным. «Скульптор Ганс ваял бюсты. Слава шла к нему большими шагами. Жена его была прекрасна. Но они поссорились. В гневе прекрасная женщина разбила молотком бюст — великое творение скульптора Ганса, над которым он трудился три года. Слава и богатство погибли под ударом молотка. Горе Ганса было безысходным. Он повесился, но раскаявшаяся жена вовремя вынула его из петли. Затем она быстро сбросила свои одежды. — Лепи меня! — воскликнула она. — Нет на свете тела, прекраснее моего. — О! — возразил Ганс. — Как я был слеп! И он, охваченный вдохновением, изваял статую жены. И это была такая статуя, что мир задрожал от радости. Ганс и его прекрасная жена прославились и были счастливы до гроба». Клотильда шла в Васину мастерскую. Все смешалось в ее душе. Шиллер и Ганс, звезды и мрамор, бархат и лохмотья... — Вася! — окликнула она. Он был в мастерской. Он лепил свой дивный бюст — человека с длинными усами и в толстовке. Лепил он его с фотографической карточки. — И вся-то наша жизнь есть борьба! — напевая, скульптор придавал скульптуре последний лоск. И в эту же секунду бюст с грохотом разлетелся на куски от страшного удара молотком. Клотильда сделала свое дело. Протягивая Васе руку, запачканную в гипсе, она гордо сказала: — Почистите мне ногти! И она удалилась. До слуха ее донеслись странные звуки. Она поняла, в чем дело: великий скульптор плакал над разбитым творением. Наутро Клотильда пришла, чтобы продолжить свое дело: вынуть потрясенного Васю из петли, сбросить перед ним свои одежды и сказать: — Лепи меня! Нет на свете тела, прекраснее моего! Она вошла и увидела. Вася в петле не висел. Он сидел на высокой табуреточке спиною к вошедшей Клотильде и что-то делал. Но девушка не смутилась. Она сбросила все одежды, покрылась от холода гусиной кожей и вскричала, лязгая зубами: — Лепи меня, Вася, нет на свете тела, прекраснее моего! Вася обернулся. Слова песенки застыли на его устах. И тут Клотильда увидела, что он делал. Он лепил дивный бюст — человека с длинными усами и в толстовке. Фотографическая карточка стояла на столике. Вася придавал скульптуре последний лоск. — Что ты делаешь? — спросила Клотильда. — Я леплю бюст заведующего кооплавкой № 28. — Но ведь я же вчера его разбила! — пролепетала Клотильда. — Почему ты не повесился? Ведь ты же говорил, что искусство вечно. Я уничтожила твое вечное искусство. Почему же ты жив, человек? — Вечное-то оно — вечное, — ответил Вася, — но заказ-то нужно сдать. Ты как думаешь? Вася был нормальным халтурщиком-середнячком. А Клотильда слишком много читала Шиллера. — Так вот, Ляпсус, не пугайте Хиночку Члек своим мастерством. Она нежная женщина. Она верит в ваш талант. Больше, кажется, в это никто не верит. Но если вы еще месяц будете бегать по «Гигроскопическим вестникам», то и Хина Члек отвернется от вас. Кстати, полтинника я вам не дам. Уходите, Ляпсус!.. © Copyright: Андрей Пшенко, 2017.
Другие статьи в литературном дневнике:
|