Из дневника Бориса Поспелова
ТВОЯ ПОБЕДА
Маргарита Алигер
1
Первое свечение зари
путь в дома разыскивает ловко.
За три года, что ни говори,
истрепалась наша маскировка.
Я проснусь — и сразу не пойму,
что такое приключилось в мире,
нашем городе, в моем дому,
в новой необставленной квартире?
Те же стены, потолки, полы,
те же окна, стулья и столы -
всё удобно, слажено, надежно.
Можно жить, как жили до сих пор,
пыль стирая, выметая сор.
Почему же это невозможно?
Выгоревший глобус... Полка книг...
Что еще, однако? В тот же миг,
словно лбом о каменную стену,
ударяюсь о свою беду.
По глазам ладонью проведу...
Тапочки нашарю и надену...
День прожить — пустыню перейти.
Именно вот так всё это было.
вдоль и поперёк пути
Солнце громыхало и трубило.
2
Солнце жгло до колотья в ушах.
Верить в дождик, значит, верить в чудо.
В сердце отдавался каждый шаг,
каждое движение верблюда.
И, живою свежестью даря,
издали сверкающая влага, —
милая моя Амударья,
бесноватая река-бродяга.
Добрым водам слава и почёт.
По ковру цветных песков и глины
торопливая река течет,
изменяя краски и глубины.
Всё-таки ты старишься, река.
Человек мудрит с твоей водою.
Минули не годы, а века.
Ты была шальною, молодою.
Верная капризу своему,
никому не уступая в споре,
ты ушла из Каспия, Аму,
и в Аральское ворвалась море.
За тобой вдогонку шли войска,
и тобою бредил Петр Великий...
В жёлтое безмолвие песка
мчатся говорливые арыки.
Солнце жжёт. Иди, верблюд, иди!
Жаловаться больше я не буду.
Солнце сзади, солнце впереди,
слева, справа, рядом и повсюду.
А на сердце сонно и легко.
Мир окрашен справедливым светом.
Это невозвратно далеко.
Я не смею вспоминать об этом.
Это там, за чёрною чертой,
за хребтами гор, за рёвом моря.
Я должна забыть о жизни той.
Я не смею отдыхать от горя.
Но постой, припомни, что к чему,
излук, зараставший камышами,
от седой оскаленной Аму
я ушла чудесными путями.
Женщины! В прямой и чистый час
неизбежного единоборства,
женщины, которая из вас
скажет мне, не опуская глаз,
без утайки, позы и притворства,
что, когда возникнет перед ней,
вопреки судьбе и суесловью,
странный призрак в миллионах дней,
кратко именуемый любовью,
в тот же самый просветлённый миг,
позабыв заботы и невзгоды,
для её пленительных вериг
не отдаст она своей свободы,
своего любимого труда
своего отеческого дома,
что она не кинется туда,
золотым предчувствием влекома,
пред ней не засияет мрак,
что враги не стихнут перед нею...
Женщине, что мне ответит так,
я скажу, что я её жалею.
Я скажу, что мир её убог,
труд её не будет дорог людям,
что душе её неведом Бог
и что скудности её дорог
мы от скуки даже не осудим.
Память, погоди, не прекословь!
Что твои мне трезвые порядки?
На пути мне встретилась любовь.
Я пошла навстречу без оглядки.
3
Я тебя благословляю, случай,
за тебя ручаюсь головой.
На степной донской реке Кундрючей,
под богатой южной синевой,
рос в станице смуглый казачонок,
диковат, бесстрашен и упрям,
крал арбузы, обижал девчонок,
из рогатки бил по воробьям.
Выдумщик и заводила в драке,
не боялся в мире ничего.
Жеребята, голуби, собаки
упоённо верили в него.
Матери на радость и на горе,
быстро он на белом свете рос
на припёке, на степном просторе,
в свете неба и в свеченье рос.
Как-то на заре он в поле вышел,
и пошёл, не думая куда,
попритих, и музыку услышал,
и в неё поверил навсегда.
Он вздохнул глубоко, без опаски,
захлебнулся небом голубым,
и ему в глаза сверкнули краски,
людям недоступные другим.
Сам с собой оставшись в поле чистом,
уступая трепету души,
он себя почувствовал артистом
и навек судьбу свою решил.
И таким неслыханно богатым
он себя на свете увидал -
другом ветру, солнцу младшим братом,
щедрым и готовым для труда.
Так бы вот пошел по белу свету -
океаны вплавь переплывал,
звонкую чеканил бы монету,
людям свой достаток раздавал...
Сочетанье слов, касанье кисти,
музыка, живущая вокруг,
утренние краски бескорыстья,
благородства высочайший звук.
Юноша застыл перед задачей
выбора судьбы и ремесла.
Той порой, наверное, иначе
девочка какая-то росла.
Далеко-далёко от Кундрючей,
на другой реке она жила.
И своих подружек чем-то лучше,
чем-то хуже, видимо, была.
Девочка, красивой или нет
ты росла? По совести, не знаю,
КРАСОТА - ИЗ СЕРДЦА БЬЮЩИЙ СВЕТ,
над берёзами заря сквозная.
Ты её туши и не туши,
разгорится и в кромешном мраке.
Это праздник молодой души,
и его достоин в жизни всякий.
Выросла и вырвалась из плена
теплых комнат и любимых книг.
МОЛОДОСТИ - МОРЕ ПО КОЛЕНО,
но она задумалась на миг.
Идеалы... Правда... Чувство долга...
Дальней цели синяя звезда...
Молодость, задумываться долго
нам не удавалось никогда.
Всё, что причиталось ей по счету,
девочка от детства забрала
и на комсомольскую работу
послана в Туркмению была.
4
Мои подружки, сёстры, однолетки,
девичества родные голоса!
Встают пейзажи первой пятилетки:
тайга, пустыня, трубы и леса...
Все расставанья, проводы, объятья.
Фанерные баульчики легки.
Застиранные старенькие платья,
уродливые толстые чулки.
Красавицы мои, мои голубки,
и вам бы по плечу бы да с руки
лукавый бархат, ласковые шубки
да тоненькие злые каблуки.
Как в сказке, чернобровы, белолицы,
ни словом, ни пером не описать,
и вы свои мохнатые ресницы
умели бы по-царски подымать.
И вы бы выступали, словно павы,
прекрасные, как летняя гроза.
Но свет другой, холодной, трудной славы
безжалостно ударил вам в глаза.
На белом теле жёсткие рубашки,
ремни на гимнастёрке вперекрест...
Сиротки, бесприданницы, бедняжки, —
а где найти прекраснее невест?
Таких надёжных, верных и горячих,
строителям и воинам под стать.
В какие хочешь рубища упрячь их,
проглянет их особенная стать.
И тот, кто приходился вам по нраву,
не мог пройти сторонкой никогда.
Любимые давались вам по праву
за годы беззаветного труда.
Мы путать да хитрить не обучились,
не опускали засиявших глаз,
и если мы на чувства не скупились,
и если жить на свете торопились,
кто попрекнёт и кто осудит нас?
Спешили мы, — авралы да тревоги,
да сердца переполненного стук,
мобилизаций дальние дороги
и горькое предчувствие разлук,
да песенные наши расставанья,
транзиты, пересадки, поезда,
да русские большие расстоянья, —
над белым полем чистая звезда.
Пустыни, горы, стойбища оленьи...
Прощай, прощай и помни обо мне!
Так торопилось наше поколенье
навстречу неминуемой войне.
5
Я тебя благословляю, случай,
издавна сдружившийся со мной,
самый бескорыстный, самый лучший
друг людей под солнцем и луной.
Кто в тебя поверит, не остынет
и не разуверится вовек.
Услыхать симфонию пустыни
из Москвы приехал человек:
как её выносливые травы
в вечеру безветренно шумят
и какие сладкие отравы
смуглые пески её таят.
Музыки её нещедрой ради
стал он нашим гостем дорогим.
Был он молод, был он к жизни жаден,
будущим волнуем и томим.
Всё вокруг цвело, входили люди
прямо в душу, — вот тебе и друг!
И девчонка, с лёту, на верблюде,
в этот милый мир явилась вдруг.
Полюбить. Взглянуть и удивиться,
и узнать, и вздрогнуть — это тот!
Раньше надо по уши влюбиться
в землю, на которой он живет.
Чтобы мир предстал достойной рамой
для того, кто стал твоей мечтой,
скинув шапку с головы упрямой
перед ежедневной красотой,
низко поклонись сиянью неба,
тёплому шуршанию дождей,
прорастанью молодого хлеба,
запахам базарных площадей,
жарким грозам, ветреным разливам
неуступчивых студёных рек,
и тебе покажется красивым
выбранный тобою человек.
Кто из нас кого заметил первый, —
сколько раз мы спорили с тобой.
Глинобитный домик голубой,
на столе бутылки и консервы.
Беззаветные мои друзья,
добрые ребята из райкома,
временем безжалостным влекомой,
мне о вас нигде забыть нельзя.
Не забыть мне свадебного плова.
молодого мутного вина,
добрых тостов, дружеского слова,
песни, возвращающейся снова,
и его смущенья молодого, —
мой любимый, я — твоя жена.
6
Но праздники не могут длиться вечно,
вступают будни в силу и права.
Садится солнце, время быстротечно.
Стихает шум, трезвеет голова.
Молодожёны - в золотом угаре -
в дороге мы не замечали дней.
Но вот мы на Рождественском бульваре,
в десятиметровой комнате твоей.
Вот он каков, мой дом обетованный -
моя судьба на много-много лет.
Нам вместо стульев служат чемоданы,
тарелок нет, и денег тоже нет.
Но нам ещё не скоро стало тесно —
хватило б места книги разложить.
Сначала было очень интересно
на новом месте вместе с милым жить
и заводить хозяйство понемногу,
учиться стряпать и чинить носки,
не собираясь в дальнюю дорогу
и забывая вечные пески.
Неужто я качалась на верблюде,
пила каймак и не боялась змей?
Твои друзья — особенные люди,
поди-ка им понравиться сумей.
Они со мной свои заводят счеты:
я другу их роднее, чем они.
Пришла в райком, — не жить же без работы.
В Москве так быстро пролетают дни.
В Москве так быстро пролетают годы,
а столько беготни и суеты!
От теплых дней до первой непогоды
не успеваешь оглянуться ты.
Бывало так вот, вечером досужим,
опомнишься и ахнешь: год прошёл!
Но я жила на свете рядом с мужем
с другим характером, с другой душой.
7
Каким особым был ты мечен знаком,
мой суженый, мой избранный, мой муж?
Кто смел шутить над нашим ранним браком,
над праздничным союзом наших душ?
Над нашим незаметным, небывалым,
величественным, мешкотным трудом:
добиться счастья, не мириться с малым,
семью наладить и построить дом.
Неопытности незнакома поза,
для тех, кто любит, компромиссов нет.
Мы так хотели правды и серьёза,
как можно только в двадцать с малым лет!
Высокий лад давался нам не просто -
налаживать его куда трудней
для двух людей не маленького роста,
с упрямством, нравом, волею своей.
Как будто всё совсем как сердце просит,
глядишь — опять ломается весло,
опять тебя от берега относит
твое большое злое ремесло.
Ты за работой. Крепкий чай не допит.
Глухая полночь, лампы зажжены.
А мной еще был не освоен опыт
навеки примирившейся жены
художника. Мне был неведом норов
крутого нетерпимого труда.
Как много было споров, разговоров,
неразберихи в первые года!
И всякий раз иною стороною,
по-новому волнуясь и дыша,
вставала в полный рост передо мною
любимого богатая душа.
Я знала, это не было игрою,
таков уж был он, твой душевный строй.
Как весело бывало мне порою
и как бывало страшно мне порой.
Какою музой будешь ты воспета,
отчаянна, страшна и хороша,
исполненная сумрака и света,
душа ребенка, странника, поэта,
таинственная русская душа?
Кто может столько на земле увидеть
и полюбить, и так возненавидеть,
так резко остывать и пламенеть?
Кто может так безжалостно обидеть
и так самозабвенно пожалеть?
И кто еще другой на белом свете
и жив, и движим вечною борьбой,
и, стоя перед совестью в ответе,
сражается в веках с самим собой?
За внешней гладью облика простого
такая схватка исподволь идет, —
пускай не Достоевского — Толстого,
и это тоже, знаете, не мёд.
Да, я хлебнула этого «не мёда»
с любимым другом в собственном дому.
Едва моя весёлая свобода
не подчинилась гнёту твоему.
Едва меня не сшибло на колени,
не искривило судорогой бровь.
Вот так и наступает разлюбленье
иль снова начинается любовь.
Когда ты трудно открываешь в муже
всё новые и новые черты,
когда ты видишь: он гораздо хуже,
гораздо лучше, чем гадала ты,
а всё, о чем ты думала, гадала,
всё, что мечтала ты увидеть в нем,
так небогато, так легко и мало
в сравненье с этим мраком и огнем;
когда уже не юношею милым,
он человеком встанет пред тобой,
подумай, овладей собой,
тогда решай: ТАКОЙ ТЕБЕ ПО СИЛАМ?
Такой огромный, страшный и хороший,
коварный, верный, путаный, любой.
И если ты под этой грозной ношей
не свалишься ничтожною рабой,
и если сможешь не мечтать о чуде,
а с ним, с таким, достойно, гордо жить
и твердо знать, что он другим не будет,
не может быть и не обязан быть.
И если ты не грузом крёстной муки
его судьбу по жизни пронесешь,
а трудные неласковые руки
в свои ладони бережно возьмешь
и разглядишь, как долго, как далёко
ты рядом с ним обязана пройти,
ни слова сожаленья и упрека
не смея никогда произнести.
Возврата нет, и перевалы круты.
Ремни мешка впиваются в плечо.
И если в эти вечные минуты
твое забьётся сердце горячо
и ты поймешь, что нет тебе на свете
пути иного и судьбы иной,
что ты согласна быть за все в ответе —
покойно сердце, разум чист и светел, —
тогда и назови себя женой.
И голосом доверья и участья,
бесповоротно, побледнев чуть-чуть,
скажи ему негромко: — Здравствуй, счастье!
Я не устану, я готова в путь.
8
Совсем не сразу прям и бескорыстен
подъем к любви для каждого из нас.
Через какой туман до этих истин
я доросла, пробилась, добралась!
Как много мне пришлось переиначить
в угоду жизни, времени, тебе
и негустым пунктиром обозначить
крутые отклонения в судьбе.
Но жизнь, казалось, в заговоре с нами, —
союзница, которой нет верней.
И годы проходили за годами.
Мы становились старше и умней.
Всё легче, всё сподручней, всё знакомей...
А мы всё любим. Значит, кончен спор.
И нам квартиру дали в новом доме.
Две комнаты, балкон и коридор.
Товарищ мой, взыскательный и строгий,
не утверждаю, спрашиваю я:
стоял ли ты однажды на пороге
впервые обретённого жилья?
Коли стоял, то всё тебе знакомо:
как ты с волненьем справиться не мог
и как казался не порогом дома,
порогом новой жизни тот порог.
Ещё стоят в прихожей чемоданы,
ещё не люстры, лампочки горят,
уже смешались крабы и бананы,
уже не трезвы и еще не пьяны,
друзья ликуют, спорят, строят планы,
советуют, пророчат, ворожат.
И чей-то голос в суматохе пира,
под звон бокалов, выпитых до дна:
— Ведь это наша первая квартира!
Пока ещё на всех — она одна... —
Задумались, притихли и присели.
Синеет утро. Как прекрасен мир!
Он весь в преддверье новых новоселий,
он весь в стропилах будущих квартир.
Уходят гости... Дверью, словно громом,
хозяева почти оглушены.
Вспорхнули воробьи из тишины, —
то новый день вставал над новым домом.
И, все противоречия решая,
единственно возможна и верна,
вставала жизнь, надежная, большая!
И ВОТ ТОГДА И ГРЯНУЛА ВОЙНА!
9
Вот и всё. Опять пора в дорогу.
Длинный-длинный, дымный-дымный путь.
Погоди, повремени чуть-чуть
ведь не успеваем отдохнуть.
Мы спешили жить. И слава богу!
Ни о чём я в жизни не жалею,
я благословляю в этот час
всё, что я сегодня числить смею
достояньем каждого из нас.
Нрав, непримиримый и горячий,
наши недохватки, неудачи,
неустроенный холодный быт,
нашу неприкаянность, нескладность,
наше любопытство, нашу жадность,
всё, что память бережно хранит.
Хорошо, что мы на всё дерзали,
что себя не думали беречь.
На замаскированном вокзале
рюкзаков не сбрасывают с плеч.
Кодекс расставанья забывают,
самых нужных слов не говорят,
ни о чём не просят, всё прощают
и спешат, спешат, спешат, спешат.
Значит, дело было лишь за этим?
Лишь за тем, чтоб грянул этот час?
Люди, расскажите вашим детям
краткий и торжественный рассказ
о весёлом молодом народе,
что стоял на стыке всех дорог,
строил, ладил, делал всё, что мог,
а сегодня на войну уходит,
чтоб испить страданье полной чашей,
не изведав жизни, насмерть встать.
Кто же смеет молодости нашей
жалкие упреки посылать?
Мы вздохнуть на свете не успели,
мы своих не предъявили прав.
Что случилось? Ты стоишь в шинели.
Обернулся к западу состав.
Рвутся мысли, путаются нити.
Голосит, вопит, молчит народ.
Вот и всё?!
Верните мне, верните!
только этот наш минувший год!
Я тогда за всё, на всё отвечу!
Тише, тише, слушайте меня!
Возвратите мне вчерашний вечер
или утро нынешнего дня!
Может, просто грохнуться со стоном?
Станет всё иначе? Или нет?
— Эшелон! К отправке! По вагонам! —
Я бегу за поездом вослед.
10
Есть свойство у памяти женской —
храненье отмеченных дат.
Я помню паденье Смоленска,
над Пресней зловещий закат.
Стоит дымовая завеса,
безрадостен утренний свет.
Горит — не сгорает Одесса,
не слышно турбин Днепрогэса,
у нас Белоруссии нет.
Зловеще гремит канонада
над едкими топями Мги.
Россия! Вокруг Ленинграда
кольцо замыкают враги.
С вопросом, с тревогой, с тоскою
глядим мы друг другу в глаза.
Но лучшее свойство людское
ничем переспорить нельзя.
С упрямой мечтою о чуде,
с привычкой к борьбе и к труду, —
со всем уживаются люди,
любую выносят беду.
Под самой немыслимой ношей
не падают наземь пластом.
Будь счастлив, народ мой хороший!
Живи и упорствуй на том!
Не нужно ни лжи, ни ошибки.
Мы пошлым ханжам не сродни.
Нам светлая сила улыбки
светила и в страшные дни.
Мы жили! Мы попросту жили, —
видать, уж характер таков.
Во время тревог мы сложили
немало весёлых стихов,
немало придумали шуток,
в бомбежке не видя помех.
На горе отзывчив и чуток,
охоч и податлив на смех,
прекрасен своей благородной,
спокойной и сильной душой,
он верил, он верил, народ мой,
единственной правде большой.
И веры своей беспредельней
он в мире не знал ничего.
Победа, победа под Ельней!
И солнца поток лучевой.
Холодная дальняя просинь,
кленовый огонь у дорог,
сухая прозрачная осень,
полночные плачи тревог.
На сердце покой и свобода,
которым и страх невдомёк.
Октябрь сорок первого года,
последний хрустальный денёк.
Запомнилось четко и странно,
какая погода была.
И танки Гудериана
на выбоинах Орла.
Фронт прорван, разломан, разрезан.
И ночи, и дни напролёт
железо, железо, железо
ревёт, и ревёт, и ревёт.
Рассвет неуверенный брезжит,
а утро, как сон наяву,
и безостановочный скрежет
ползёт и ползёт на Москву.
11
Но это явь. По улицам Москвы,
где пели физкультурные парады,
ведут противотанковые рвы,
вдоль всех Садовых ставят баррикады.
Здесь, может быть, завяжутся бои,
достойные шекспировских трагедий.
Сюда придут товарищи мои,
случайные знакомые, соседи.
Простые люди, вы, на первый взгляд,
с бессмертными героями не схожи,
но, может статься, сотни лет назад
и те глядели проще и моложе,
и те не знали театральных поз,
и ямбами еще не говорили,
немногословно, истинно, всерьёз
свою судьбу и родину любили,
и, сущим вдохновением горя,
сражались храбро, умирали трудно.
Короткая осенняя заря.
На улицах торжественно-безлюдно.
Бессонный взгляд и царственная стать
и грустный запах листьев на бульварах.
Москва, Москва, мне некого спасать!
Нет у меня ни маленьких, ни старых.
Есть у меня любовь, она — в огне,
она ушла вперёд — навстречу бою.
Есть у меня любовь, она — в огне,
она и я останемся с тобою.
И будем ждать врага лицом к лицу,
бойцы Москвы, бойцы Советской власти.
Так, значит, по Садовому кольцу
прогромыхают вражеские части?
Не будет так! Но может быть и так.
Все это явь, а не пустые бредни.
Мне приказали уложить рюкзак,
и я его поставила в передней.
Каким он был имуществом богат,
завязанный, чтобы идти далёко:
белья две смены, мыло, шоколад,
семь сухарей и однотомник Блока.
Но дома мне не приходись жить,
в райкомах и в МК хватало дела,
и если бы случилось уходить,
я забежать за ним бы не успела.
И он стоял, забившись в уголок,
уже покрытый легким слоем пыли.
И для него настал черёд и срок,
и про него ненадолго забыли.
Ввалилось как-то несколько ребят.
За окнами метель мела жестоко.
Мы съели сухари и шоколад
и безвозвратно вытащили Блока.
12
С сумерками город затихал,
без огней дежуря на морозе.
Было что-то в том, как он стоял,
облике, в повадке, в самой позе,
в страстном напряжении его,
недоступное и непростое,
не из камня он построен,
будто он живое существо.
Так пускай запомнится навек,
как, сосредоточен и покоен,
он стоял как сильный человек,
как великий неизвестный воин,
тот, который в грохоте атак,
в буре огневеющего мрака
на пути врага встает, да так,
что захлебывается атака.
Что творится в сердце у него,
широко шагнувшего под пули,
чтоб враги заметили его,
дрогнули, застыли, повернули?
Сколько чувств внезапно оживет
в памяти, в мозгу, в душе горячей
в то мгновенье, когда он поймет,
что не может поступить иначе?
И какому чувству вопреки,
по чьему невидимому знаку
он рванётся, стиснет кулаки,
выйдет, встанет и сорвет атаку?
Музыка звучит, наверно, в нём,
и весна над ним, наверно, веет.
Что он помнит, стоя под огнем?
Чем гордится и о чем жалеет?
Это всё постиг живой душой,
очень древнею и очень детской,
этот город, странный и большой,
бесконечно русский и советский.
Каждый человек и каждый дом,
их переживания и страсти,
недохватки, беды, жажда счастья,
как живые чувства, жили в нём.
Он не брал обетов никаких,
не пытал, не требовал, не мучил,
он их знал, людей, и верил в них, —
пусть живут, как им сдаётся, лучше.
Пусть смеются, плачут, любят, ждут,
трудятся и думают о хлебе.
Он для них — твердыня и редут,
и они его не подведут,
и одна у них судьба и жребий.
Твёрдо встав под вражеским огнём,
как герой, он был великодушен.
Если даже находились в нём
подленькие, маленькие души.
Город знал, махнув на них рукой,
что его воинственный покой
их вознёй не может быть нарушен.
Он без них судьбу свою решил,
и в самом клубке противоречий,
скрытом в глубине его души,
тоже было что-то человечье.
Он стоял, оборотясь лицом
в сторону Можайска, Гжатска, Ржева,
вросшим в землю каменным бойцом,
потемневшим от сухого гнева.
Нужно было веровать и сметь
так стоять, как он стоял в ту осень.
Так стоят, когда стоят насмерть,
так в веках стояли двадцать восемь
и, навеки верные мечте
и неоспоримой чистоте,
молодогвардейцы на допросе.
13
У меня был островок добра
в море злого холода и мрака.
Кактусы, картины, книги, бра,
чёрная мохнатая собака...
Дом друзей. Не спрашивайте чей.
Точный адрес спутает и свяжет.
Каждый из военных москвичей
дом такой припомнит и укажет.
Каждый будет свято убежден
в том, что адрес знает только он.
И да будет так. Не надо спора.
Каждому — своё, а для меня,
среди ночи, среди бела дня
он стоит навеки, этот дом,
в переулке милом и глухом,
имени великого актера.
Это был хороший тёплый дом,
где всегда друзья бывали кстати,
и на всех хватало в доме том
одеял, подушек и кроватей.
Если даже не было еды,
никогда никто голодным не был.
Пели в кухне чайники воды
и поджаренным тянуло хлебом.
Всем хватало места за столом.
Почему же голодно? Нелепость!
Дом друзей — благословенный дом,
устоявшая в осаде крепость.
Первая военная зима.
Путникам, с дороги заснежённым,
постучаться в милые дома,
не склоняться к выбежавшим женам,
с холоду не целовать детей.
Где они, любимые? Далёко.
Солнце подымается с востока.
И стоит на стыке всех путей,
где-то в переулке неметёном,
доброе пристанище в грозе,
распахнувший двери Дом друзей
выдержавшим штурмы бастионом.
Стал он местом небывалых встреч.
Сбрось котомку с утомленных плеч,
здесь тебе найдется, где прилечь.
Отряхни у двери пыль дороги.
Для тебя тут сберегли уют.
В этом доме и нежданных ждут,
и незваных встретят на пороге.
Путь сюда со всех вокзалов прям.
Никаких не слали телеграмм.
Неизменно в маленькой прихожей
чьи-то полушубки и мешки.
— Кто у вас в гостях?
— Фронтовики. —
с запахом махры, овчины, кожи.
И навстречу хлынет светлый шум.
Заходи, целуйся наобум.
Никакой ошибки быть не может.
Дом друзей — три лета, три зимы
на его огонь слетались мы,
только нас всё меньше становилось.
Минут годы, но сюда придут
в День Победы все, кто доживут,
что бы с ними в жизни ни случилось.
Пусть же славится на много лет,
поколеньям будущим наука,
непревзойденный винегрет,
ваша редька с луком и без лука.
Минут годы, но ещё не раз
этот дом добром помянет нас,
по любви испытанной и старой.
Сутолоку, песни, ералаш
да простит нам каптенармус ваш,
грозно именуемый Варварой.
По-иному бы снести нельзя
стужи, за окошком распростёртой.
Дом друзей. Но кто они, друзья, —
коменданты доблестного форта?
Есть такой народ в краю у нас,
сердцем не стареющий нимало,
чья большая юность началась
музыкой «Интернационала».
Есть такой народ у нас в краю, —
выходить в запас ему не скоро, —
что услышал молодость свою
в час, когда ударила «Аврора».
Есть у нас в краю такой народ —
из Кронштадта, с Выборгской и с Пресни,
что поныне со слезой поёт
Октября мальчишеские песни.
В тусклые осенние деньки,
завязав малиновые ленты,
по сигналу ленинской руки
шли мастеровые и студенты,
твёрдо ведая, чего хотят,
веря в силу и не веря в чудо.
До сих пор ещё глаза горят
у людей, шагающих оттуда.
И влюблённо приближенья их
ждали театральные подмостки,
и над ними кумачовый стих
подымал Владимир Маяковский.
Всё вокруг ломая и круша,
надышавшись волею большою,
шли они, — в кармане ни гроша,
целый мир за молодой душою.
Далеко-далёко те года.
Целый век с тех пор на свете прожит.
Только тот, кто молод был тогда,
никогда состариться не может.
Русской революцией согрет,
он не разойдется с молодыми,
позабыв, что двадцать с лишним лет
как-то умещаются меж ними.
Ввек он не научится копить,
запирать добро семью замками,
и, поколдовав над сундуками,
доброе вино без друга пить.
И уж не удастся никому,
никаким хитросплетённым путам,
запереть его в своём дому,
завалить его своим уютом.
Он его наладит, свой уют,
дом, который прочен и не скуден,
и откроет дверь, — пускай войдут,
зашумят, заспорят, запоют,
зачудят, закуролесят люди.
И, красивых слов не говоря,
твердо веря: эти люди стоят, —
душу, молодую с Октября, —
он для них, как комнату, откроет.
ДРУЖЕСТВО - ДИКОВИННЫЙ ТАЛАНТ!
не всегда понятный людям раньше.
Вот таков был форта комендант,
на такой женился комендантше.
И, когда над миром грянул бой
и дороги утонули в дыме,
с родиною спаяны судьбой,
эти люди стали рядовыми.
Вздрагивает добрый комендант,
на глазах сникая и старея...
Где-то ходит младший лейтенант,
и готова к бою батарея...
Не повадки, не черты лица, —
большее от нас уносят дети.
Это сердце старого отца
ходит там, у немцев на примете.
Руки до него не дотянуть,
не согреть ладонями своими...
И натянут беспощадный путь
сухожильем ноющим меж ними.
Дом друзей — жилой московский дом,
со своей похожею судьбою...
— В наступленье! Батарея! К бою! —
Прокатился залп и... грянул гром!
Наповал ударила беда...
На отца свалился страшный камень...
Мы его не пустим никуда,
дверь замкнём и вцепимся руками!
ДРУЖЕСТВО - ДИКОВИННЫЙ ТАЛАНТ! -
будет нам испытанным оружьем.
Младший братец, младший лейтенант,
спи спокойно, мы тебе послужим.
Мы теперь за твоего отца
пред твоею памятью в ответе,
мы — его заступники и дети,
и у нас одна судьба на свете:
наши обнажённые сердца
тоже там, у немцев на примете.
14
Узлом дорог, случайностей, родства,
зимою, настороженной и тёмной,
была в Москве гостиница «Москва»,
странноприимный, странный дом огромный.
О, как мы мало думали о ней
в былой Москве порою мирных дней,
как изредка её мы замечали.
И, нового значения полна,
среди столицы поднялась она
в дни всенародной скорби и печали.
Я лучше потихоньку отвернусь:
проходит поседевший белорус,
дыша родным болотистым туманом.
Что видит он? Сожженный отчий дом...
Своих детей, замученных врагом...
Заваленную тропку к партизанам...
А вот другой - мечтатель и поэт.
В полоне Киев, и покоя нет.
Твои стихи полны огня и крови.
С тех пор, как ты армейское надел,
ты так помолодел и поседел,
настолько стал добрее и суровей.
Друг, не журись, ты наш желанный гость.
Нам так близка твоя святая злость.
Душа горит... Чекае маты сына.
Какой там гость, когда в кармане горсть
твоей земли священной, Украина.
В твоих стенах, гостиница «Москва»,
теснилась наша тайная тоска,
встречала, привечала, провожала.
Гостиница «Москва», в твоих стенах
певали мы на разных языках
и втихомолку плакали, бывало.
Странноприимный дом, огромный дом,
как он манит уютом и теплом,
пункт передачи писем и посылок.
Вот человек врывается сюда.
Тепло, светло, горячая вода,
заманчивые ярлыки бутылок.
А он проделал столько злых дорог
и так подолгу не снимал сапог, —
гудят и ноют ноги налитые.
Земным благам спасибо и поклон,
но в этот дом с собой привозит он
своей войны обычаи святые.
Они теперь шумят в его крови,
законы дружбы, братства и любви,
они с дорожной грязью не отмылись.
В твоих стенах, гостиница «Москва»,
никто украдкой не съедал куска,—
как на привале, все и всем делились.
Быть может, это кажется теперь?
Нет, это верно. В дни больших потерь
мы стали шире, проще и моложе.
Когда шумит жестокая война,
на нежность повышается цена,
любовь нужней, товарищи дороже.
Пройдут года, и битвы отшумят,
но всё-таки забудется едва ли
белёсый шоколадный концентрат,
махорки затаивший аромат,
которым нас солдаты угощали.
Я для других приметы затаю,
чтоб не были вовеки позабыты
консервы, побывавшие в бою,
какие-то железные бисквиты
и тот сырец, который пили мы
из горлышка походной старой фляги.
Под белым небом фронтовой зимы
шумит-гудит многоэтажный лагерь.
Но только люди малость отдохнут,
отмоются и что к чему поймут,
как им не трудно станет разобраться,
что этот лоск — нисколько не уют,
что он не смеет домом называться.
Дом не таков, он тесный, обжитой,
таится в нём неистребимый запах.
А это так, гостиница, постой,
ночная передышка на этапах.
А дома нет, и не стихает боль,
и стонут белорус и украинец.
Пусть налетает саранча и моль
на огонёк лоснящихся гостиниц.
Пусть интендантам девушки звонят,
пускай вершится маленький разврат,
пылят ковры, благоухают ванны...
А с нас довольно, нам пора назад,
в походы, в рядовые, в партизаны...
Еще победа страшно неблизка.
Привал недолог. Мы в пути далёком.
Шумит-гудит гостиница «Москва»
среди Москвы и у войны под боком.
15
Лето сорок второго года.
Солнце скудное, небо злое.
Словно ждет чего-то природа, —
нет ни свежести, нет ни зноя.
Да не это людей тревожит
в их готовности всеоружной.
А природа понять не может,
что же людям сегодня нужно.
А по совести, им не надо
ни грозы, ни грома, ни града,
раз уже слышна канонада
из-под Ворошиловграда.
И они не дадут ответа
на твои, природа, моленья.
Что им до наступленья лета
в час немецкого наступленья?
Что им в этом зыбком просторе
невесомого синего свода!
Есть у них великое горе,
им не нужно тебя, природа.
Так ли было на самом деле?
Нет, на деле было иначе.
Отступали на август недели,
город был золотым и горячим.
И в размеренном ходе буден
столько было деньков хороших...
На бульваре в утеху людям
продают душистый горошек.
Ярко-алый и чисто-белый,
я от солнца тебя укрою.
„..Мой хороший народ, мой смелый!
Как же так? Почему такое?
Я хочу ответа простого,
причитающегося по праву.
Я хочу не сдавать Ростова,
на Дону сдавать переправу.
Тяжко мне от смутной погоды.
Что придумать? Еще не поздно.
Как же быть? Минеральные Воды...
Разве это возможно? Грозный...
Всё, что было полями хлеба,
стало нынче полями боя.
Почему это терпит небо?
Для кого оно голубое?
Чем мы живы и чем мы будем
отвечать грядущим столетьям?
Почему это терпят люди?
Как живут они рядом с этим?
Только правду понять желая,
тем смятённым нежарким летом
неуклонно, тайно вела я
счёт твоим, победа, приметам.
И они возникали всюду —
цветом, запахом, голосами.
Я указывать их не буду.
Пусть другие их ищут сами.
Недоступны простому глазу,
невесомы, неуловимы,
нет, они не дадутся сразу
равнодушно идущим мимо.
Только людям с горячим сердцем,
только людям с пристрастным взглядом,
только честным единоверцам,
ощущающим время рядом,
тем, кто молча принял обеты,
настоящую боль изведав,
открывались твои приметы,
отступающая победа.
В чем они? В бессонной работе,
вдохновенной и неустанной.
Где они? Да вот, в переплёте
книжки: «Справочник партизана».
Вот они — в величайшем чуде,
не имеющем дна и меры —
в том, как жили русские люди,
в силе их диковинной веры.
В том, как думали и трудились,
в том, как ладили и делились,
как они без фальши и позы
выносили беды и грозы.
Терпеливые, как солдаты
землеробной древней породы,
как винтовки, вскинув лопаты,
уходили на огороды.
Спали коротко, крепко, чутко,
много думали, ели мало.
На любовь, на песню, на шутку
их живого сердца хватало.
По разрезу глаз, по повадке
те, кто знает их, угадают,
что такие в последней схватке
побежденными не бывают.
Где-то ждать последнюю схватку?
Переходы степные долги.
Сняв пилотку, шинелька в скатку,
отступает победа к Волге.
А московский август так ярок,
что чернее кажутся сводки.
И нежданный щедрый подарок, —
милый друг, твой приезд короткий.
Раздраженье, усталость, нервы —
это всё досужие бредни.
Мой дружок, мой родной, мой первый,
мой единственный, мой последний!
До сих пор мы не знали цену,
утверждённую чистой кровью,
золотому тайному плену,
именуемому любовью.
Разметались, сместились сутки,
уничтожились все преграды.
Как бесстыдно-чисты и чутки
наши руки, касания, взгляды.
Мир по нашему праву светел.
Дни и ночи — какая малость!
Как мы мало жили на свете,
как нам много дожить осталось.
Откровения и обеты,
бормотания, как молитвы,
в пыльном солнце этого лета,
в смутной музыке смертной битвы.
Только пусть не будет, не надо
равнодушно, бесстрастно, тупо
в направлении Сталинграда
круто прущих орудий Круппа.
Только пусть не падают люди
в суховейной задонской суши.
Только пусть никто не осудит
наши руки и наши души.
Тот, упавший в пыли кровавой,
чью осколком пробило каску,
пусть простит он святое право
двух живых на земную ласку.
А тебя, степную, большую,
что вскормила нас и взрастила,
о прощении не прошу я, —
ты нам всё наперед простила.
Потому что в грозную вьюгу
мы твоим покоем согреты,
это ты нас дала друг другу,
уничтожила все запреты,
без оглядки взяв на поруки
наши души и наши руки.
Ибо, если в смятом цветенье
окровавленных нив и пашен,
ибо, если в смутном смятенье
многотрудной юности нашей жизни
на пороге ли вечной ночи,
безгранично вверясь отчизне,
мы видали счастье воочию.
Разве это, именно это,
не оставит в вечности следа,
как твоя святая примета,
наступающая победа?!
Поцелуй меня так чудесно,
чтобы мне не чувствовать тела,
чтоб с тобою мне стало тесно,
чтоб на небо я полетела.
И пока мне падать оттуда
новым ласкам твоим на милость,
сделай так, чтоб случилось чудо,
чтобы всё вокруг изменилось.
Ни заклеенных накрест окон,
ни надорванной синей шторы.
Далеко, широко, высоко
разбежались мои просторы.
Птичьи звоны в небе бездонном,
разомлевших песков размывы,
и стоят меж Волгой и Доном
в медных латах сильные нивы.
Возврати мне горы и реки
и труда желанное бремя,
разреши мне любить навеки,
не оглядываясь на время.
Ведь твоей диковинной власти
нет предела и нет запрета,
ей ведь вверено наше счастье, —
почему ж ты не сделал это?
Но бессильно падают руки
на прохладные льны кровати.
Сколько нам часов до разлуки?
Сколько нам до неё объятий?
16
Опять вокруг просторнее и тише,
длиннее тень и тяжелее мрак.
И это беспрестанное: он вышел,
он скоро возвратится. Нет, не так!
Не так! Не так! Касание железа
порой, как лёд — и как огонь порой!
Он даже не уехал. Он — отрезан,
и срез никак не порастет корой...
Как будто вечным ощущеньем боли
остался он о том напоминать,
кто не силком и не по доброй воле
уехал до победы воевать.
Ты с этой болью думай и работай,
влезай в трамвай, по улицам ходи,
и окружай её своей заботой,
и, как надежду, береги в груди.
Тебе придётся, может быть, годами
на белом свете с этой болью жить,
и никакими чистыми бинтами
её нельзя унять и утолить.
Она — твоя отметина и слава!
Прими её на много трудных дней!
Гордиться ею ты имеешь право,
но ты не смеешь говорить о ней.
Ее обидит праздное звучанье
неточных слов. А точных не сыскать.
Молчи о ней и верь, — твое молчанье
её сумеет лучше рассказать.
17
Я осенью поехала на Каму,
в татарский отдалённый городок.
Туда эвакуировали маму,
и я с ней не видалась долгий срок.
Я ехала на Каму, до Казани
на поезде, а далее водой.
И предо мной, как тихое сказанье,
Россия шла небыстрой чередой.
В ней было столько ясности и грусти,
был так покоен чистый небосвод...
Я помню, я проснулась в Камском Устье.
Из Волги в Каму вышел пароход.
И в этом мире, вымытом и милом,
казалось, вовсе не было тревог.
Рассвет взбирался в небо по стропилам.
День вырастал, как сказочный чертог.
И этот купол, синий-синий-синий,
так неощутим и невесом,
была такая завершённость линий,
такая зрелость замысла во всём.
Так много было думы и заботы
в его покое и в его тоске,
в сиянии нещедрой позолоты
и в облачном нечаянном мазке,
как будто суждено случиться чуду
в чертоге этом, в этом чистом дне.
Неужто так же сине нынче всюду?
И там, в низовьях Волги, на войне?
Неужто это видят и фашисты,
орудья наводя на Сталинград?
Шли берега, пологие лесистые,
такие же, как сотни лет назад.
Не мы плывем — они проходят мимо,
не пароход, а их несёт вода, —
деревни, почерневшие от дыма,
и вкопанные в землю города.
Они плывут, не ведая тревоги,
несомые течением вперёд,
и весело встречают на дороге
высокогрудый белый пароход.
И я не знаю, кто к кому подходит, —
летит свисток, и чалка поднята,
весёлая возня на пароходе,
на пристани галдёж и суета.
Продымленные, видевшие виды,
от вражеской неправды и обиды
ища защиты у родной земли,
сходили с парохода инвалиды,
еще не твёрдо ставя костыли.
А вверх по сходням, в здравии и силе,
шли новобранцы в самом цвете лет.
И вдруг на берегу заголосили,
протягивая руки им вослед.
О, связь времен, великая, прямая,
ничем не истребимая в веках!
С угрюмых дней Чингиза и Мамая,
на этих самых камских берегах,
из рода в род крепки и смуглолицы
и в песне и в работе хороши,
на той же ноте плачут голосницы,
связав обряд с порывами души.
Из века в век пологий камский берег
творит обряд, и голосит, и верит,
и эту веру не согнёт беда.
Какой-нибудь немецкий офицерик,
из дальних мест стремящийся сюда,
что может он понять в твоей святыне,
природа, охраняющая нас?
Когда он тупо пёр по Украине,
и жёг, и разрушал Донбасс,
когда он лихо встал под Сталинградом,
свои орудья выкатив вперёд,
когда своим непричащённым взглядом
коснулся он великих волжских вод, —
чего он ждал?
Того, что на колени
опустится Россия перед ним?
Мы применили метод изумленья.
Его секрет мы издавна храним.
Когда тяжёломедленной, полынной,
степной жарой, не видящей дорог,
теснимые железною лавиной,
мы молча отступали на восток,
и всё вокруг гремело, будто кто-то
за облаком нещадно бьёт в набат,
и перед нами распахнул ворота
трудолюбивый город Сталинград,
и тысячи немецких бомбовозов
над городом висели день и ночь,
и камень стал невыносимо розов,
и даже Волга не могла помочь,
когда шли танки ржаво и угрюмо,
в могуществе своём убеждены, —
никто из нас не молвил, не подумал:
Всё кончено, и мы побеждены.
— Мы победим! — звучало в смертном стоне
под пытками, в последний страшный час!
И офицерик ничего не понял
и, изумленный, испугался нас.
Пускай же он боится нас навеки!
от Сталинграда повернувший вспять.
— Мы победим! — гремели наши реки
и долго не желали замерзать.
— Мы победим! — твердили наши дети,
растя быстрей наперекор врагу.
И на студёном молодорассвете,
на камском вековечном берегу
я увидала зримую победу
и верный ей выносливый народ.
Садится солнце. Завтра я доеду!
Плывет по Каме белый пароход.
18
Мама, мама! Ни слезы, ни слова.
Не помогут слёзы и слова.
В старости лишившаяся крова,
чем же ты довольна и жива?
Вышло так, что мы почти чужие,
очень уж по-разному живём.
Но на южном берегу России
у меня всегда был мамин дом.
Там всё та же милая посуда,
и, как в детстве, вкусная еда.
Если мне придётся очень худо,
я еще могу уйти туда.
Вырастают и уходят дети,
но порой напоминает кровь:
есть ещё пристанище на свете,
эта непреклонная любовь.
Та любовь, которая прощает
всё, что ты ей смеешь предложить,
та любовь, которая не знает,
что еще возможно разлюбить,
та любовь, которая не помнит
ни измен, ни сроков, ни обид,
в старом доме, в полумраке комнат
запах детства твоего хранит.
Ты жила, надеялась, седела
и хозяйство ладное вела,
доброю хозяйкою сидела
у большого круглого стола.
Но удар безжалостного грома
уничтожил твой надёжный лад.
У тебя отныне нету дома.
Над тобою зарева горят!
Затемнив покой и благородство,
проступило через тыщи лет
дикое, обугленное сходство
с теми, у кого отчизны нет,
чью узрев невинность в приговоре
злого и неправого суда,
содрогнулась чермная вода,
ахнуло и расступилось море,
для кого опресноки сухие
Божье солнце щедро напекло.
Сколько от Египта до России
вёрст, веков и судеб пролегло?
Мама, мама, в вечности туманной,
страдным, непроторенным путём,
сколько до земли обетованной
ты брела под солнцем и дождём?
Ты в ночи узнала эту землю
и, припав к святому рубежу,
прошептала, плача: «Всё приемлю,
силы и любви не пощажу.
Дан мне лишь дымок осёдлой жизни,
душу согревающий очаг».
Мама, мама, ты в своей отчизне,
но в её пределы вторгся враг.
Бой гремит, война ревёт и стонет,
и, как лёгкий высохший листок,
из родного дома ветром гонит
мать мою с заката на восток.
Вот каков он, городок на Каме...
Надолго ль он стал твоей судьбой?
Что же это гонится за нами?
Кто же мы такие, я с тобой?
Разжигая печь и руки грея,
наново устраиваясь жить,
мать моя сказала: «Мы — евреи.
Как ты смела это позабыть?»
Да, я смела, понимаешь, смела!
Было так безоблачно вокруг.
Я об этом вспомнить не успела.
С детства было как-то недосуг.
Родины себе не выбирают.
Начиная видеть и дышать,
родину на свете получают
непреложно, как отца и мать.
Дни стояли сизые, косые.
Непогода улицы мела.
Родилась я осенью в России,
и меня Россия приняла.
Родина! И радости и горе
неразрывно слиты были с ней.
Родина! В любви, в бою и споре
ты была союзницей моей.
Родина! Нежнее первой ласки
научила ты меня беречь
золотые пушкинские сказки,
Гоголя пленительную речь,
ясную, просторную природу,
кругозор на сотни вёрст окрест,
истинную вольность и свободу,
ленинской руки раздольный жест.
Наделила беспокойной кровью,
водами живого родника,
как морозом, обожгла любовью
русского шального мужика.
Я люблю раскатистые грозы,
хрусткий и накатанный мороз,
клейкие живительные слёзы
утренних сияющих берёз,
безымённых реченек излуки,
тихие вечерние поля -
я к тебе протягиваю руки,
родина единая моя!
Было трудно, может быть труднее,
только мне на всё достанет сил.
Разве может быть земля роднее
той земли где верил и любил?
Той земли, которая взрастила,
стать большой и гордой помогла?
Это правда, мама, я забыла,
я никак представить не могла,
что глядеть на небо голубое
можно только исподволь, тайком,
потому что это нас с тобою
гонят на Треблинку босиком,
душат газом, в душегубках губят,
жгут, стреляют, вешают и рубят,
смешивают с грязью и песком.
Стёрты в прах... Во прахе распростёрты...
Это мы с тобой? Каким врагом?
Почему? За что? Какого черта?!
Не хочу! и помню о другом!
Помню я поэтов и ученых,
не забытых в грохоте веков,
по-ребячьи жизнью увлечённых,
благородных, грустных шутников,
щедрых, не жалеющих талантов,
не таящих лучших сил души.
Помню я врачей и музыкантов,
тружеников — малых и больших.
Помню не потомков Маккавеев,
в комсомоле выросших ребят,
тысячи воюющих евреев —
русских командиров и солдат.
Вы пошли со всем народом вместе,
под одной звездой, в одном строю,
мальчики, пропавшие без вести,
мальчики, убитые в бою...
Сил души нимало не жалея,
мы росли в отечестве своём,
позабыв о том, что мы — евреи...
Но фашисты помнили о том.
Грянул бой. Прямее и суровей
поглядели мы на белый свет.
Я не знаю, есть ли голос крови,
знаю только: есть у крови цвет.
Этим цветом землю обагрила
сволочь, заклейменная в веках,
и людская кровь заговорила
в смертный час на разных языках.
Вот теперь я слышу голос крови
в хоре миллионов голосов.
Всё сильней, всё жёстче, все грозовей
истовый его подземный зов.
Он звучит, сливаясь воедино
в грозный неумолчный океан
Польшей, Беларусью, Украиной,
с голосами страждущих славян.
Голос крови! Тесно слита вместе
наша несмываемая кровь.
И одна у нас дорога мести,
и едины ярость и любовь.
На большой крови затянут туже
узел нашей связи вековой.
И народ, владеющий оружьем,
думающий, страстный и живой,
жизнелюб, кипучий и горячий,
никаким не будет стёрт врагом.
Мы живем! Не смеет быть иначе!
Говорю вам русским языком.
Мы живем и дышим. Видишь, мама!
Видишь, мать, мужающих детей,
дочь твоя стоит легко и прямо
на большом скрещении путей,
на земле, в которой очень много
наших слёз, и крови, и труда,
на земле богатой, сильной, строгой,
на земле, любимой навсегда.
19
Стоит ноябрь, и цепенеют выси,
и назревает первый снегопад.
К Москве, к работе, к ожиданью писем,
к привычной жизни я плыву назад.
Стоит ноябрь, и холодно в каюте,
и Кама остановится вот-вот,
и тяжело идёт не на мазуте,
а на дровах последний пароход.
Что ждёт меня в конце моей дороги?
Всё без меня заране решено.
Меня квартира встретит на пороге
своей насторожённой тишиной.
— Опять одна? А где твой муж и дети?
Видать, семья тебе не по плечу. —
Я ничего ей не смогу ответить.
Что отвечать? Я лучше промолчу.
Потянется военная вторая,
суровая, несытая зима.
Сугробы снега, редкие трамваи,
холодные и тёмные дома.
Райкомовские будни трудовые...
Не воду черпать, не дрова рубить.
Чтобы с тобою были и другие,
безмерно надо верить и любить.
А людям худо - горести, потери,
тяжелый труд и непосильный быт...
Поди пойми, через какие двери
в доверье к ним широкий путь открыт.
За помощью придут ли, за советом,
ты им не смеешь отказать ни в чём.
Ты — агитатор, значит, будь поэтом,
будь матерью, подругой и врачом.
Найди такие методы леченья,
такие незатёртые слова,
живи в таком порыве увлеченья,
чтоб видно было всем, как ты права.
И, вопреки несытному обеду,
тревоге и усталости твоей,
в дни отступленья разгляди победу
и людям рассказать о ней сумей.
Побольше бы, пожарче бы работы,
чтоб торопили: успевай, спеши! —
пореже чтобы чувствовать пустоты,
чтоб заглушать смятение души.
Еще побольше б треугольных писем,
твоих приветов, весточек, забот...
Стоит ноябрь, и цепенеют выси,
и Кама остановится вот-вот.
И медленно под тучами проходит
последний пассажирский пароход,
и, греясь кипяточком, по погоде
на нём народ по-своему живет.
Как будто бы в холодном океане
плывет продолговатый островок,
на островке живут островитяне,
особо существующий мирок.
А впрочем, что там? Так же, как на суше,
на пароходе жители живут,
детей качают, и пелёнки сушат,
и песни невесёлые поют.
И женщина налаживает прялку.
И гасит день короткая заря.
Плавучий островок идёт вразвалку.
Холодный дождь. Шестое ноября.
Который час? Припомни время это,
всего лишь год и месяцы назад, —
нарядные, в волнах сплошного света,
куда, бывало, москвичи спешат.
И в памяти стучит взамен ответа:
Большой театр в Куйбышеве где-то,
в Сибири — Малый, на Урале — МХАТ.
Как это всё понять? Что это значит?
Мы прижились, и притупилась боль.
Какая-то старуха молча плачет.
Кого у ней убили и давно ль?
Да что гадать? Вот так сиди с ней рядом,
ты всё равно не в силах ей помочь.
А что сегодня там, под Сталинградом?
Что изменилось в нынешнюю ночь?
Ведь будет же такая ночь на свете,
такое утро, вечер, день и час,
когда на все вопросы мы ответим,
не отводя, не опуская глаз.
Мы верим непреклонно и упрямо,
что этот час уже недолго ждать.
А за кормой ворочается Кама,
упрямо не желая замерзать.
Ворочается Кама за кормою
тяжёлой массою студёных вод.
И в эту ночь, с шестого на седьмое,
из Камы в Волгу вышел пароход.
В мерцанье утра, ворожа и бредя,
гремя и плача смертным битвам в лад,
шла Волга в море, как страна к победе,
со стоном огибая Сталинград.
20
Как имя друга, клятву и молитву,
Москва твердила имя «Сталинград»,
готовая сама рвануться в битву,
прийти к тебе на помощь, младший брат.
Мои родные города России,
на вечные века земной поклон
гранитной вашей верности и силе,
ожившему звучанию имён.
Седеют ланжеронские массивы,
искрится хаджибейский солончак...
В тылу у немцев морячок красивый,
пройдоха, музыкант и весельчак.
Кадит весна сиреневою почкой,
цветут каштаны, верещит сверчок.
Густой законспирированной ночкой
из катакомб выходит морячок.
Он милых не насвистывает песен,
босяцкою походочкой идёт,
листовки клеит по своей Одессе
и совести врагам не продаёт.
Последние умолкли минометы...
Уходят с Графской пристани суда...
И падает боец морской пехоты,
у моря оставаясь навсегда.
И, гробовым молчаньем отвечая
всем голосам, биенью всех сердец,
под всплески волн и вскрикиванья чаек
на гальке не шелохнется боец.
Глянь на него с Малахова кургана!
Еще недавно сильный, молодой,
сегодня он — одна сплошная рана,
омытая солёною водой.
Гранитные пристреленные ночи...
Хотя бы стон услышать или крик.
В кольце блокады питерский рабочий,
подпольщик, агитатор, большевик.
Но почему он кажется моложе?
Ведь миновало двадцать пять годин.
Быть может, это на отца похожий,
в отцовской вере выращенный сын?
Он, стиснув зубы, переносит пытки
морозом, страхом, голодом, огнём.
Не то чтоб силы у него в избытке,
но мужество не иссякает в нём.
Он не предаст, не дрогнет, стерпит муку,
отцову честь сумеет он сберечь.
Он вдохновенно поднимает руку,
чуть-чуть картаво начинает речь.
Перед врагом не вставший на колени
и победивший, смертью смерть поправ,
он говорит потомкам: — Это — Ленин.
Он приказал, и он навеки прав.
Задонской степью, плоской и горячей,
артиллерийский катится раскат.
Россия-мать, выходит в бой твой младший,
вспоённый Волгой, город Сталинград.
Уже и неба нет у Сталинграда.
Оно ему заменено огнём.
Не надо думать. Почему не надо?
Никто не смеет забывать о нём.
Вооружён отвагою чудесной,
он рядом, он у каждого в душе...
Какой был день? По-моему, воскресный,
ноябрьский, в сыроватой пороше?
Уныние сошлось на поединке
с неистребимой бодростью моей,
и я купила на Тишинском рынке
озёрных краснопёрых карасей,
и позвала друзей к себе я в гости,
и наварила золотой ухи.
А ну, орлы, задумываться бросьте!
Давайте вспомним песни и стихи!
Давайте сдвинем рюмки и стаканы
за наш народ, за каждого из нас!
И вдруг раздался голос Левитана
и грянул над землёй: «В последний час».
И весть про сталинградскую победу
была как сладкий, как хмельной ожог,
и по её светящемуся следу
летел весёлый молодой снежок.
Ликуя и галдя, по гололеди,
под лёгким неустойчивым снежком,
как будто бы на пиршество, к победе
мы через всю Москву пошли пешком.
И в знаменитом комендантском доме,
который был нам вместо маяка,
где ничего не отыскалось, кроме
какого-то сухого чеснока,
где у соседей одолжили водку,
на всех — по стопке, значит, тост один:
за этот день, за мокрую погодку,
за путь от Сталинграда на Берлин!
21
Как только в доме выключают свет,
стихает водяное отопленье.
Я не о том, что писем долго нет.
Бывает всё в походе, в наступленье.
Я вовсе не об этом. День прошёл.
Еще один. Долой его со счёта.
Я буду думать. Как же хорошо,
что нет огня и можно поработать.
Довольно с нас постылых, мрачных дум.
Я одеялом с головой накроюсь.
Откуда этот длинный плавный шум?
Куда несётся звонкий скорый поезд?
К сверкающему морю напрямик.
В дороге мы часов не замечаем.
Нас потчует усатый проводник
своим особым, густо-красным чаем.
Мне дремлется. Ты говоришь: — Не спи.
Еще так много важных разговоров.
Пусть будет всё по-твоему. Купи
холодных кур, баранок, помидоров.
Пусть будет всё по-твоему вокруг.
Шалей от солнца и хмелей от кваса.
Мы снова вместе, мы летим на юг
донецкой степью мимо труб Донбасса.
Когда так будет? Через сколько лет?
Заволокло дороги дымным светом.
Донбасса нет, и писем тоже нет.
Но ты хотела думать не об этом.
Голубчик мой, у нас была с тобой
почти ребячья выдумка о счастье.
О том, как в день по-детски голубой
мы спустим лодку и наладим снасти.
Окажется: она недалека —
желанная страна мечтаний наших.
Шумит, шумит весёлая река,
на низком берегу стоит шалашик...
Кто здесь его поставил? Верный друг.
Здесь мы причалим и забросим сети.
Пусть будет всё по-твоему вокруг.
Пусть будет всё по-нашему на свете.
Как хорошо! Как мало нужно слов!
Есть утро, небо, ласточки, товарищ...
Каким он будет, первый наш улов?
Какую ты уху к обеду сваришь?
Покойно и отрадно на душе.
Забудусь я блаженным сном коротким.
Но почему так тихо в шалаше?
Ни шалаша, ни берега, ни лодки...
Прости, прости беспомощность мою,
не упрекай и не суди сурово.
Я — в тёмном тихом доме. Ты — в бою.
И от тебя давным-давно ни слова.
Загадывать не надо наперёд,
заглядывать в грядущее не надо.
Живи и верь, и он к тебе придёт —
твоя заступа и твоя награда.
Теперь война. Мы будем жить потом.
И будет всё по-нашему на свете.
Мы всё-таки наладим добрый дом,
и в этом доме застрекочут дети.
Холодный ветер горя и потерь
горячих упований не остудит.
Я так хотела сына, но, поверь,
на свете всё по-твоему теперь.
Тебе хотелось дочку? Так и будет.
Пускай она родится и растёт,
забавная, с повадками твоими.
Ты можешь хоть сегодня, наперёд
придумать ей, какое хочешь, имя.
Там думают о дочках, на войне?
Обеты жён сквозь грохот боя слышат?
Или в походах, в действии, в огне
не помнят их и писем им не пишут?
Идя за отступающим врагом,
мешающие сбрасывают путы?
О, господи! Я ни о чём другом
не в силах думать больше ни минуты.
Тобою я жива и не жива.
Лишь ты — моё бессилие и воля.
Я знаю, знаю, родина сперва
и лишь потом моя земная доля.
Я знаю это, ибо я сама
твержу об этом людям неуклонно,
входя в живые теплые дома,
в цеха заводов нашего района.
Немеркнущий, непобедимый свет
моих знамён, и звёзд, и партбилета,
и всё, чем я дышала с детских лет,
всё говорит об этом и за это.
Земля родная, у твоих знамён
я с пионерских лет стою бессменно.
Но я сейчас не тут, а там, где он.
Земля родная, это не измена.
Мне для себя не нужно ничего,
я буду делать всё тебе в угоду,
я за тебя пойду в огонь и в воду,
а ты мне только возврати его.
Скажи мне: год. Скажи мне: десять лет.
Ты думаешь, я испугаюсь? Нет.
Мне хватит сил. Ты не обманешь нас.
Я буду ждать. Я буду каждый час,
нет, каждый миг свой слушать твой приказ,
одной тебе верна по доброй воле.
Но так сидеть, как я сижу сейчас,
и так не ведать я не в силах боле.
Идут недели, и идут войска
дорогой справедливости и мести.
Мне холодно, меня трясет тоска.
Мне очень страшно. Никаких известий.
Весь мир лежит дорогой боевой.
Останки танков в снеговых сугробах.
И над моей безвинной головой
всё тяжелей неотвратимый обух.
22
Я любила наступленье дня.
Утро, утро, — даже это слово
с детских лет звучало для меня
празднично, заманчиво н ново.
Утро обещает целый день,
просит быть весёлой, молодою.
Вымойся студёною водою,
кофточку нарядную надень.
Мы всегда доверчивей с утра,
шире и щедрее на приветы.
По утрам, как дальние ветра,
к нам приходят свежие газеты.
Утро — это праздник, всякий раз
душу наполняющий отвагой.
Боже мой, как изменило нас
утро, заслонённое бумагой!
Как теперь далёк он от меня,
этот свет, надолго затемнённый,
торопливое начало дня,
праздник, всенародно отменённый!
Никакого праздника. Гремят
к западу направленные будни.
Днём ли ночью города горят,
и земля ставится безлюдней.
Утра нет, и ночи тоже нет.
Только день, рабочий, смертный, длинный.
На какой-то срок даётся свет,
озаряя битвы и руины.
На какой-то срок даётся свет,
чтоб вернее был прицел орудий.
Днем ли, ночью, если боя нет,
торопливо засыпают люди.
Надо мной «катюши» не гремят,
но в московском, затемнённом доме
я встаю наутро, как солдат,
малость отдохнувший на соломе.
Я встаю и помню, что война,
что душа на сутки стала старше.
Я встаю и вижу из окна
не весну, а родину на марше.
А весна уже мутила свет,
и зима сдавалась ей на милость.
Я встаю и помню: писем нет.
Надо верить, что бы ни случилось.
С этим я в то утро поднялась,
сполоснула сон водой бодрящей.
На площадку! Там почтовый ящик.
В нём письмо лежало в этот раз.
23
Знаю я, что прежде, что потом.
Не продохнуть. Весь воздух мира выпит.
Когда над человеком рухнет дом,
когда его завалит и засыплет,
он не заметит, жив он или нет,
не разберётся — дышит иль не дышит...
Пройдёт минута или десять лет,
и он себя под тяжестью услышит.
И, собственное тело ощутив,
поёжится и шевельнёт ногою,
от боли вздрогнет и поймет другое,
единственное, главное: он жив!
Он жив, он жив! И эта боль, и тяжесть,
и запах штукатурки — он живёт!
И это счастье. На борьбу отважась,
он наконец на помощь позовет.
Под тяжестью горячих кирпичей,
сквозь духоту отравленного мрака
я слышу чей-то голос. Только чей?
Наверно, мой. Не все ль равно, однако?
На что мне голос? Так недалека
желанная страна мечтаний наших...
Течёт-течёт весёлая река,
на низком берегу стоит шалашик.
Кто здесь его поставил? Верный друг.
Здесь мы причалим и забросим сети.
Пусть будет всё по-твоему вокруг.
Пусть будет всё по-нашему на свете.
Но почему туманятся черты
и я песка не слышу под ногою?
Где небо? Где земля? Где голос твой?
Где ты?
Всё изменилось. Всё совсем другое.
И я одна. И только дымный ветер
летит навстречу, губы шелуша.
И, сколько я ни бейся, нет на свете
придуманного нами шалаша.
И я под этим грузом шевельнулась?
Как поняла, что я еще жива?
На что решилась? Для чего очнулась?
Какие мне припомнились слова?
Слова, слова! Их несколько, их мало.
Их не хватает, их почти в обрез.
Я столько раз глазами их видала,
не ощущая их пудовый вес.
Слова, слова! Не точно, не богато
звучанье их, доступное едва.
Но вам-то каково пришлось, ребята,
которые искали те слова?
А может быть, у вас вошло в привычку
в короткий отдых между двух боёв
сойтись живым и раздобыть страничку
и написать, не выбирая слов?
Простое право управляет вами, —
вы знаете в жестокий этот час,
что, может быть, такими же словами
другим придется написать о вас.
Вот именно поэтому на свете
слов чище и точнее не найти,
написанных поспешно на планшете,
устало, неразборчиво, в пути.
И мне от них ни спрятаться, ни скрыться...
Они ползут повсюду вслед за мной.
Заполнен воздух ими и войной.
Моих друзей растерянные лица.
Какая-то виновность предо мной.
О, как они сегодня небогаты!
Беспомощен и робок каждый взгляд.
Мои родные, вы не виноваты.
Никто, никто ни в чём не винт.
Вы можете не говорить ни слова.
Я все слова скажу себе сама.
Не беспокойтесь. Ничего такого.
Я не умру и не сойду с ума.
На свете вовсе не меня убили.
Его убили, а вот я живу!
Привстать. Решиться. Несколько усилий.
Увидеть небо, улицу, Москву.
А там уже давно свершилось лето,
засуетилась пыльная листва,
и всё казалось вымыто, прогрето,
как будто в ожиданье торжества.
Стояли люди, и шумели дети.
Был воздух ожиданием томим.
Ещё бывают праздники на свете?
Ещё придется радоваться им?
Каким же сердцем? Этим же, пронзённым?
Его уже ничем не обновят...
Малиновым, лиловым и зелёным
рассыпался над городом раскат.
Самозабвенно ликовали люди,
созвездьями побед озарены.
И в залпах торжествующих орудий
они уже не слышали войны.
Они уже не думали о смерти,
бессмертия увидевшие свет.
Пускай пути воздушные прочертят
нарядные сплетения ракет.
Как будто мы на новогодней ёлке
и жить на свете много-много лет...
И падают весёлые осколки,
причудливый вычерчивая след.
Так, салютуя боевой удаче,
благословляя армию: — Вперед! —
делился с миром радостью ребячьей
для счастья приспособленный народ.
24
День прожить — пустыню перейти.
стали дни короче.
Чтобы дух перевести.
Поскорей добраться бы до ночи.
Ни звезды и ни костра.
Ночью ни ответа, ни привета.
И дожить бы только до утра.
Поскорей добраться бы до света.
Милый мой, родной мой, бедный мой.
Вот и всё. С тебя теперь довольно.
Это было, стало быть, зимой.
Снег и ветер, холодно и больно.
Ты упал и раненым плечом
отогрел снежок у краснотала
и затих, не помня ни о чем,
забывая боль. А я не знала!
Рвутся мысли, путаются нити,
голоса, слова, обрывки фраз...
Вот и всё! Верните мне, верните!
хоть один еще последний час,
чтобы воздухом бодрящим, добрым, старым,
и моим с тобою надышаться мне!
Верните мне потерянный задаром
в перронной суете и толкотне
час скомканного нашего прощанья!
Я всех спрошу, я вспомню все слова.
Верните мне большие ожиданья, —
как долго ими я была жива!
Позвольте мне довериться обману
и тот обман надеждой называть.
Верните мне то утро, — я не стану
почтовый ящик больше открывать.
Не всё ль равно вам. Непосильно тяжек
вес истины. А дом угрюм и тих.
Кого ты просишь? Никаких поблажек,
уступок, оговорок никаких.
День прожить — пустыню перейти.
Бьет в лицо пустыня ветром резким.
Замело, засыпало пути.
Некуда идти и спорить не с кем.
Что же делать? Голову сложить?
Замолчать в бессилье человечьем?
Даже с этим свыкнуться и жить?
Всё равно ведь защищаться нечем.
Не к кому метнуться: — Помоги! —
Как тебе помочь, никто не знает.
А воспоминания — враги.
Всё, что было дорого, пытает.
Мечешься и вспоминаешь вновь
все свои ошибки и уступки.
Не из мрамора твоя любовь.
Есть на ней и шрамы, и зарубки.
Может, надо их разбередить,
сделать нестерпимыми и злыми?
Старые обиды разбудить
и от горя спрятаться за ними?
Для чего? Чтоб тот, кто мной любим,
стал ничтожней, мелочней и хуже?
Это недостойное оружье,
Я не стану пользоваться им.
Трепет сердца, чистый и далёкий,
я тебя не выдам, не продам.
Давние обиды и упрёки
не ворвутся в мой душевный храм.
Храм! Какое выспреннее слово.
Я не стану пользоваться им.
Я любила здешнего, земного.
Он бывал хорошим и плохим.
С ним бывало сумрачно и ясно,
солоно и сладко, — как когда.
Но любовь не меркла, и не гасла,
и не отступала никогда.
Если б я могла его увидеть
близким, ощутимым и моим,
Если бы он мог меня обидеть,
я б могла тогда поспорить с ним.
Если б он, живой, родной, горячий,
женщину другую полюбил, —
сделать так, чтоб стало всё иначе,
мне б хватило мужества и сил.
Мне бы грозной правоты достало,
вдохновенья, гордости, огня
сделать, чтоб во что бы то ни стало
снова он увидел бы меня.
Чтобы дрогнул самой чистой кровью
и опять склонился предо мной,
изумленный ясною любовью,
волей, непреклонной и прямой.
А теперь кому нужны на свете
вся твоя любовь и правота?
Кто тебя услышит? Кто ответит?
Спорить не с кем. Комната пуста...
Комната пуста, но за стеною,
но за дверью, рядом и вокруг
столько разно связанных с тобою
всех твоих подруг и неподруг.
Чем они на белом свете живы,
и какая светит им звезда,
и какие страсти и порывы
их ведут сквозь трудные года?
Ты уже сегодня старше многих,
разгляди их дальние дороги,
их земные цели угадай.
И когда я делаю доклады
и политбеседы провожу,
я ловлю их пристальные взгляды
и за их движеньями слежу.
Вместо слов, обычных, ежедневных,
мне сказать им хочется порой
несколько пылающих и гневных,
слишком поздно выстраданных мной.
— Если вам душа моя слышна,
вы её смятению поверьте, —
только смерть любимого страшна,
ничего не бойтесь, кроме смерти...
Как он там ни труден, женский путь,
но пока любовь сквозь тучи светит,
никого уже нельзя вернуть,
только мёртвый больше не ответит.
Если он себя вам сохранит
и вернётся, смертью обожжённый,
не таите, девушки, обид,
ни за что не упрекайте, жёны.
А суетности своею вопреки,
веря, что не смеет быть иначе,
будьте бескорыстно широки,
никогда не спрашивайте сдачи.
Никаких не ужасайтесь трат,
ни за что не примиряйтесь с малым,
и непредугаданный возврат
явится богатством небывалым.
Опасайтесь только мелких чувств,
только меди золотого цвета.
Не учу я, а сама учусь.
Я не вам, себе ищу ответа.
Но молчит стоячий воздух комнат
и не хочет слушать ни о чём.
В этом доме каждый угол помнит,
каждый угол думает о нём.
А что, если схитрить, уйти отсюда,
замкнуть и бросить этот душный мрак?
Тогда случится может в мире чудо?
А вдруг на воле всё совсем не так?
Чернее тени колоннад и арок,
Иван Великий дремлет в вышине...
Великий город — свадебный подарок,
перед венцом пожалованный мне.
Ты стал моей единственной судьбою,
моей любви воздвигнутый чертог.
Я постараюсь встретиться с тобою,
чтоб ни о чём ты угадать не смог.
Пускай Москва вовеки не узнает.
Я так решила, я стою на том.
Но, погоди, о чём напоминает
мне этот старый деревянный дом?
Грачи над почерневшею трубою...
Под жёлобом зеленая вода...
Мы часто проходили здесь с тобою.
Мы больше не пройдем тут никогда.
А этот редкий пропылённый скверик...
Ребячий гам и галочий галдёж...
Он моему обману не поверит.
Он знает всё, его не проведёшь.
Они бессильны, все мои уловки
уйти от горя, обрести покой...
И нет такой трамвайной остановки,
такого дома, улочки такой,
и нет такого облачка на небе,
и нет такой травинки под ногой,
которым был бы неизвестен жребий,
на все года вручённый мне войной.
Тебе не быть ни краше, ни моложе,
не выбегать навстречу на порог.
И даже в тот, особенно погожий,
ни на один из прежних не похожий,
годами предугаданный денёк.
Не скрипнет дверь, не ляжет свет иначе,
и не придет желанный человек.
Никто тебя от истины не спрячет.
Остановись, опомнись! Это значит:
твоя война не кончится вовек.
25
У каждого была своя война,
свой путь вперёд, свои участки боя,
и каждый был во всём самим собою,
и только цель у всех была одна.
Нет, мы сражались не с одним врагом,
не только с немцем, сильным, всеоружным, —
а с тем, что было мелкого кругом,
пустым, фальшивым и бездушным,
со всем ничтожным, что таилось в нас,
что связывало мысли, руки, ноги.
Мы жили в битвах каждый день и час,
всегда с оружьем и всегда в дороге.
Под слоем пыли, в круговерти вьюг
мы жили, спали, думали, дышали.
Мы побеждали слабость и недуг,
чтобы они в дороге не мешали.
Всей кровью ненавидя и любя,
мы воевали с бедами своими
И ПОБЕЖДАЛИ МЫ САМИХ СЕБЯ!
одной победы истинной во имя.
А тот, кто в эти грозные года
построил домик от войны поодаль,
кого сторонкой обошла беда,
не тронуло страдание народа,
тот — пыль у ног, и больше ничего,
его развеет, не оставив следа.
Отчизна победит и для него,
но это будет не его победа.
Твоя победа! Не простой разгром
безумного фашистского народца.
Всечеловечный, всенародный дом,
который нашим будущим зовется!
Ещё в шинелях мы в него войдем,
ещё на койках в нём поспать придётся.
Твоя победа! На большой крови,
на лютом человеческом страданье
растёт, растёт сверкающее зданье.
Входи в него, хозяйствуй и живи!
Найди себе занятье по душе,
живи всегда по-своему на свете,
о брошенном рыбацком шалаше
поплачь, когда соседи не заметят.
Твоя победа! Детскою мечтой,
осколком мины наповал убитой,
твоей любви земною теплотой
спокойно дышат мраморные плиты.
Твоя победа! Мир ещё горяч,
но даже кровь подсохнет и остынет.
Твоя победа! Помни и не плачь.
Всё в мире зарубцуется и минет.
Но наших судеб не померкнет свет.
Какой-то любопытный археолог
найдет однажды, через сотни лет,
в холодный мрамор вкрапленный осколок.
Когда-то он путей не выбирал,
а поворотный, острый и горячий,
безжалостно убил он наповал
твою любовь, твои мечты ребячьи...
Пройдя навылет души и сердца,
однако он не сбил нас на колени,
осколок не снаряда, не свинца,
большой судьбы большого поколенья.
Так вспыхни же, сверкни в его руках!
О нашей грозной участи поведай,
чтоб стало слышно далеко в веках,
какой ценой досталась нам победа!
26
День прожить — пустыню перейти.
Но в пустыне люди жить не могут.
Встретится оазис на пути,
человек передохнёт немного.
Что оазис? Даже если нет
ни воды, ни деревца, ни тени,
изнурённого обманет свет,
и мираж доставит облегченье.
День прожить — пустыню перейти.
Но в пустыне жизни не бывает.
Никуда от жизни не уйти,
и моя пустыня оживает.
Люди входят, движутся, шумят,
от салютов розовеет небо,
издали доносит аромат
золотого утреннего хлеба.
Свежую горбушку отломить,
молоком топлёным запивая...
Может быть, вот это значит жить?
Вкусно ведь, признайся? Ты — живая...
Ты — живая! И тебе дана
сила думать, действовать и верить!
Целый день, как озеро без дна,
плещется таинственно у двери.
От дневного света не уйти,
он могуч, его ничем не застишь.
Ты — живая, только захоти,
только встань и только двери настежь!
Аромат знакомый донесёт,
дорогим воспоминаньем ранит,
маленькую радость принесёт,
добрым обещанием поманит.
Всё-таки сумеет рассмешить,
будущее издали осветит.
Именно вот это значит жить
на большом и трудном белом свете!
Я живая, я гляжу вокруг!
Я готова к битве и к ответу!
Мой родной, мой незабвенный друг,
бедный мой, тебя на свете нету...
Умереть — пустой нелепый звук,
ничего не значащее слово.
Умереть — ни губ, ни глаз, ни рук,
даже сердце не забьется снова.
Это слово утеряло цвет,
вкус и аромат его утрачен.
Умереть — тебя на свете нет...
Не понять живым, что это значит.
Но живые знают слово «жить»,
полное звучания и света.
Ключевую воду долго пить
и вдыхать медвяный ветер лета.
Пробовать на вишнях сладкий клей.
Слово «жить» — берёзовые рощи.
Нет на свете ничего светлей,
ничего таинственней и проще.
Ожиданье завтрашнего дня,
утра обещанье голубое, —
это всё осталось у меня,
это всё утрачено тобою...
Бедный мой, ты больше никогда
не проснёшься с солнцем рано-рано.
Молодая чистая вода
для тебя не побежит из крана.
Для тебя не упадёт звезда,
лошадь не зацокает подковой.
Бедный мой, ты только — «никогда»,
мёртвое негнущееся слово.
Родина хоронит сыновей,
снегом засыпает их могилы
и, сомкнув ряды свои тесней,
по штыкам подсчитывает силы.
Родина хоронит сыновей,
но передохнуть она не смеет.
В материнской верности своей
их, а не себя она жалеет.
Жёны мертвых, сколько в мире вас?
На учёте ваша боль и сила.
Родина, я слышу твой приказ,
чтобы я с тобою победила!
27
Мой трудолюбивый и могучий
умный, добросовестный народ,
над тобой прошли густые тучи
непосильных бедствий и невзгод.
Запевала, золотые руки,
чистый кладезь непочатых сил,
самые жестокие разлуки
ты за эти годы пережил.
Вдоль и поперёк по всей России,
на ветру, на стуже и в огне,
ты проделал самые большие
расстоянья в нынешней войне.
Самые далёкие полёты,
самые высокие мечты,
самые тяжелые работы, —
это всё на плечи принял ты.
Через испытания и беды
неуклонно устремясь вперёд,
ждал на свете праздника Победы
золотой, отходчивый народ.
Над трезвоном городского мая,
над весенним дымом деревень,
словно чашу солнца подымая,
как хозяин, встанет этот день.
Дым орудий не застелет света,
не убьют, не ранят никого,
и душа почувствует, что это
самое большое торжество.
И давно не слышанные звуки
в тишине услышит человек,
улыбнётся и обмоет руки
водами форсированных рек.
И пойдут, пойдут, пойдут солдаты
по домам, домам, домам, домам,
оставляя за спиной закаты,
смешанные с кровью пополам.
Но когда у триумфальных арок
отгремит ликующая медь,
мир, ему доставшийся в подарок,
человек решится разглядеть.
Он ещё разбит, разграблен, скуден,
но уже мерцает там и тут
добрый свет великих мирных буден,
озаряя человечий труд,
озаряя волю и покой.
Но, наверно, очень может статься,
мы другой отмечены судьбой?
Молодость, не время ль нам прощаться? —
я устала маяться с тобой.
Молодость — одна неразбериха,
льготы и поблажки никакой.
Молодость — напасть моя и лихо,
отпустила б душу на покой!
Молодость — назойливое бремя,
уходи-ка лучше со двора.
Эта моя молодость: — Не время. —
Отвечает сердце: — Не пора.
Не пора. Давай с тобой рассудим,
в будущее всмотримся опять.
Не пора. Не лги себе и людям.
Ты ещё не хочешь отдыхать.
Не затем ты шла по белу свету,
напролом сквозь беды и года.
Не пора. На молодость не сетуй.
Ты не будешь старой никогда.
Молодость твоя — не твой достаток,
не твоя забота и печаль.
Наших ног бессмертный отпечаток
на дорогах, уходящих вдаль.
Нет! Не все истоптаны дороги,
и не все задачи решены.
Праздничный, священный зов тревоги
явственно растёт из тишины.
Добрых странствий!
В солнышко и холод.
Помнить ласку, не таить обид.
Не пора!
Лишь тот, кто жадно молод,
всё-таки на свете победит.
Мы в строю, в походе, в наступленье.
В долгосрочный нам ещё нельзя.
Собирайся, наше поколенье!
Доброго пути, мои друзья!
***
Лев Николаевич Толстой о евреях:
«…Еврей – это святое существо, которое добыло с неба вечный огонь и просветило им землю и живущих на ней. Он – родник и источник, из которого все остальные народы почерпнули свои религии и веры.
…Еврей – первооткрыватель культуры. Испокон веков невежество было невозможно на Святой Земле в ещё большей мере, чем нынче даже в цивилизованной Европе.
…Еврей – первооткрыватель свободы. Даже в те первобытные времена, когда народ делился на два класса, на господ и рабов, Моисеево учение запрещало держать человека в рабстве более шести лет.
…Еврей – символ вечности. Он, которого ни резня, ни пытки не смогли уничтожить, ни огонь, ни меч инквизиции не смогли стереть с лица земли; он, который так долго хранил пророчество и передал его всему остальному человечеству; такой народ не может исчезнуть. Еврей вечен. Он — олицетворение вечности»
Другие статьи в литературном дневнике: