Уроки литературы и не только - Дополнено

Борис Рубежов Пятая Страница: литературный дневник

Мысли совпадают не только у дураков – у обычных людей нередко тоже, иногда через много лет...
Попались мне три материала по поводу одного стихотворения поэта-фронтовика, точнее, фронтовика-поэта. Материалы помещены здесь же, но перед этим не могу не вспомнить два своих аналогичных случая на сайте – когда резкий отрицательный (в вежливой форме!) отзыв на очень дурные стихотворения о самом святом вызывал такую кучу помоев, визга и оскорблений в ответ и долго потом вслед, что, казалось, не отмоешься вовек – а и не отмылся! Разумеется, перед лицом только двух данных авторов. Но, поскольку мне они не товарищи, дальше жилось спокойно.
Ну, а теперь к упомянутым выше материалам. В хронологическом порядке.


ПЕРВЫЙ:


Юрий Колкер: ХОРОМ НАД МАРОДЕРОМ, 2008 (yuri-kolker.com)
http://yuri-kolker.com/articles/Degen.htm
http://www.netslova.ru/kolker/degen.html
Юрий Колкер


ХОРОМ НАД МАРОДЕРОМ
(2008)
Юрий Колкер: Стихотворения Юрий Колкер: Проза и воспоминания
Как не радоваться смерти? Чужой смерти, не своей. Это праздник, который всегда с тобой. Место освободилось, горизонты раздвинулись. Есть люди, которые при известии о смерти сверстника улыбку сдержать не могут. Самый искренний смех — злорадный. Тут можно и пошутить, — например, в стихах. Один Григорьев, Геннадий, написал о другом Григорьеве, Олеге: «Это ж плохо, что умер Григорьев: Хорошо, что Олег, а не я!» Можно и серьезно сказать: человечество обновляется (и тем самым живет) благодаря смерти. Масонская мысль. Об этом — у Боратынского:


Смерть дщерью тьмы не назову я
И, раболепною мечтой
Гробовый остов ей даруя,
Не ополчу ее косой.


О дочь верховного Эфира!
О светозарная краса!
В твоей руке олива мира,
А не разящая коса.


В этих стихах человечество выше человека поставлено, но и человек с его страданьями не забыт. Заканчивается стихотворение Боратынского: «Ты всех загадок разрешенье, ты разрешенье всех цепей». Поэт верил в Бога и загробную жизнь. Счастливчик.
Но мы — не о высоком осмыслении бытия; мы о другом, о низком. Говорят, никакой праздник в древности не мог сравниться с праздником Молоха: при виде человеческих жертвоприношений людей охватывало неистовое, исступленное веселье. Опьянение было полным, самозабвенным; счастье — избыточным. Молох освобождает от сострадания к жертве — и этим развязывает все узы. Девственницы кидались на грудь первому попавшемуся мужчине. (Половое влечение вообще всегда обостряется смертью: чужой смертью. Одно возбуждение переходит в другое.)
Потом людей в жертву богам приносить перестали; приносили только в жертву обоже­ствля­емому обществу, народу, но всё с тою же идеей служения на уме — и с тою же неподдельной радостью. Язычество — осудили, а величество (включая народное, то есть уж прямо языческое) воспевали, фетишизировали. При эшафотах всегда было весело, Пугачев ли на них или Робеспьер. Гулаг тоже оказался веселой работой. Но и то, древнее, не вовсе ушло. По сей день поют в одной отдельно взятой стране песню, про­слав­ля­ю­щую человеческое жертво­при­ноше­ние языческому (речному) божеству: «Волга, Волга, мать родная... И за борт её бросает в набежавшую княжну...» Всем весело.
Жестокость сидит в каждом из нас. Нет-нет да и выскочит — к стыду и ужасу одних, к радости других.


«ЗАБЫТЫЙ ПОЭТ»


Это имя всплыло полвека назад, не без помощи Василия Гроссмана: Деген, незамеченный и непризнанный поэт-фронтовик. Передавали в списках одно его стихотворение — с каким-то радостным ужасом. Был у этого стихотворения шанс и в печати появиться: Гроссман в 1960 году вставил его в свой роман Жизнь и судьба; но шанс сплыл: роман угодил в застенки. Оно, это стихотворение, — о мародерстве в годы второй мировой войны. Молодой советский солдат говорит своему умирающему товарищу: чего хнычешь? дай-ка лучше сниму с тебя валенки, мне еще наступать предстоит. Радостно говорит. Валенки-то нужны. И оптимистически говорит: наступать нужно.
Долго шушукались. Потом шушукались хором. Наконец, свобод прибавилось, и перед самым разрушением Берлинской стены нашелся чиновный сочинитель, государственный поэт первого ранга, запевала краснознаменного хора, приторговывавший родиной (и первым выскакивавший на разминированное поле), кто прямо сказал: эти стихи гениальны; в них долгожданная правда о войне. Привыкшие повторять — повторили и подхватили, сперва робко. Постепенно вал нарастал. Прошло еще двадцать лет, и вот теперь уже до всех докатилось; пошла писать губерния. От Денвера, штат Колорадо, до Питера, штат Ленинградская область, все — в радостном возбуждении: потрясающе! В особенности еврейский самиздат свирепствует, электронная почта. Слышишь со всех сторон: «Кто-то из наших пароход потопил... какой-то Айсберг...»
Еврейский самиздат прославим. В нашу эпоху, когда книг никто не читает, но только ленивый не издал хотя бы одну книгу, этот интернетный самиздат — изба-читальня. Идет интенсивный обмен информацией. Чем еврей отличается от человека? Памятью. Только ею. В остальном, ей-богу, такой же. А память, что ни говори, основа ума и совести. Но и дезинформация тоже идет по этим каналам сплошным потоком, и тоже апеллирует к памяти и совести. Типичный пример — анонимные стихи о Катастрофе («Как детям объяснить шесть миллионов?»), пущенные в сеть в 2008 году. В сопроводиловке говорится, что каждый порядочный человек должен переслать их по крайней мере пяти знакомым. Нравственная позиция безымянного автора безупречна, но по исполнению эти стихи ничтожны, так ничтожны, что унижают не только читателя, а в первую очередь те самые шесть миллионов погибших, каждого из них персонально. Бездарное — безнравственно, а безнравственное — дезинформация.
Стихи о мародере дают другой пример дезинформации. Они унижают человека не бездарностью исполнения, а непосредственно. Безнравственность здесь прямая, открытая и торжествующая.


ПОЧЕМУ ЭТО МЕРЗКО


Потому что мародерство остается мародерством, и воспевать его — гнусность. В поэзии нет запретных тем. В ней имеется только один запрет: нельзя упиваться низостью в себе и в других. Зверь, гад — сидит в каждом из нас. Иной раз и высунется из подсознанья. Главный труд человека как раз и состоит в том, чтобы держать зверя в узде. Повторим эту веселенькую истину: человек умеет радоваться смерти дальнего, а то и ближнего. И не всякий раз вовремя опомнится, а слово — не воробей. Но опомниться и повиниться полезно и с опозданием. Иногда целому народу приходится опоминаться и виниться.
Перечитаем этот знаменитый шедевр.
Мой товарищ, в смертельной агонии
Не зови понапрасну друзей,
Дай-ка лучше погрею ладони я
Над дымящейся кровью твоей.


Ты не плачь, не стони, ты не маленький,
Ты не ранен, ты просто убит.
Дай на память сниму с тебя валенки,
Мне ещё наступать предстоит.


Говорят: вот она, суровая правда! Наконец-то, шестьдесят лет спустя, мы ее дождались, а то всё не знали. Оказывается, на фронте убивают, там бывало холодно и валенок не хватало. Не смешно ли? Выходит, для суровой правды нужны рифмы, прозой сказать — не достаточно. А ведь прозой и не такое сказано, пострашнее. Вот наш уровень осмысления поэзии: анекдотический уровень. Вот какую мы ей жалкую роль предназначаем.


Умиляются: написал семнадцатилетний (девятнадцатилетний) мальчик, не успевший школу окончить, а сколько в нем мужества! Не сентиментальничает над умирающим, хоть и знает: сегодня — его, а завтра — меня. Смотрит в глаза страшной действительности.
Еще говорят: великолепные стихи. Это, с позволения сказать, вздор. По исполнению они не хороши и не плохи: в точности ватерлиния. Говоря о фактуре, можно отметить, что их несколько оживляет дактилическое окончание, нечастое в русском анапесте после Некрасова; оно сообщает этим стихам напевность, подкупает читателя. Народ именно на это и откликнулся инстинктивно — потому что больше (если отстранить содержание) откликнуться тут не на что: стихи как стихи. Народ прав. В этом под­со­знатель­ном отклике есть еще и протест, тоже инстинктивный, — приговор не только всякому дыр-бул-щилу, но и Маяковскому с Кирсановым под мышкой. На под­со­знатель­ном уровне народ видит: стихи должны быть песней; текст, из которого вовсе изгнано песенное начало, — не стихи. Но это к слову.
Зато содержание этого неплохого-нехорошего восьмистишья, его нравственное наполнение, отделяемое от текста, — гнусно, постыдно. (То, что отделяемое — уже дурной знак. В настоящих стихах форма и содержание нерасчленимы.) Лирический герой радуется смерти товарища, пляшет над умирающим, собирается — задумайтесь! — греть руки над его кровью, снимать с живого валенки — и всё это говорит умирающему в глаза. Тот, несчастный, переживает самую страшную минуту всякой человеческой жизни. Его одиночество беспредельно. Самые мужественные теряют в эту минуту власть над собою. Самых мужественных — утешают, это в природе человека, не потерявшего человеческого облика. Вспомним, как Пушкин с пулей в животе корчился и орал на смертном одре: «Что это?! Что это?!» Безымянный умирающий солдат — не Пушкин, но страдание всех уравнивает. Не сочувствовать смертельной агонии — тут надо зверем быть. И лирический герой этого стихотворения — именно зверь, молодой малодушный зверь, ликующий от мысли, что сегодня не он, а другой достался Молоху, ему же валенки перепадут, он может поживиться на смерти ближнего.
Перед нами чистый, безупречный, беспримесный образчик социалистического реализма: освобожденный от квасного патриотизма и замоскворецкого холуйства. Вот таким человек и должен быть: материальным, без примеси не то что духовного, а хоть душевного начала. Он должен быть устремлен к светлому будущему, к победе, а не к страданиям какого-то одиночки с распоротым животом. Убит — в яму. Что? Еще дышит? Всё равно в яму. Нам наступать нужно. Деген сделал то, что не удавалось Симоновым: создал похожий портрет советского человека. Оттого он и нравится уцелевшим представителям «новой человеческой общности», состраданию чуждой: советскому народу. Пушкин и Толстой с одинаковым отвращением отвернулись бы от такого.
Это стихотворение, в ряду прочих достижений социалистического реализма, — пограничный столб между двумя литературами двух народов. На знамени первой литературы, русской литературы XIX века, созданной русским народом, написано misericordia. Вся она, эта литература вымершего народа, о двух вещах: о парении духа (о высоком в человеке) и о сострадании к тем, кому хуже, чем тебе. Оттого и великой слывет. Литература XX века, по объему десятикратно первую превосходящая, по духу тысячекратно ей уступает, гонит высокое, ни на минуту (как целое) не поднимается до философии сострадания — ни в досоветское, ни в послесоветское время, о советском же и говорить нечего. На великую — не тянет. Эта литература создана не русским народом (с ним к 1922 году покончили), а русскими вольноотпущенниками, рабами, сожравшими народ. Отсюда — ее первобытная жесткость, безупречно представленная в этом стихотворении.


ПОЭТ ДЕГЕН


Автор этого стихотворения, Ион Лазаревич Деген, судя по всему, — достойнейший человек. Он прошел всю войну танкистом, несколько раз был ранен, горел в танке; несмотря на инвалидность стал после войны врачом-хирургом, первоклассным специалистом, нужно думать, спасшим десятки, сотни жизней. Он, кроме того, еще и умный человек, что не всегда случается со специалистами: ему хватило ума не считать себя поэтом. Ума хватило — и мужества. Соблазн был велик; одаренности он не вовсе лишен; одарен не меньше иных известных стихотворцев. Одаренность эта — расхожая, читательская. В русском языке, архаичном, гибком, сплошь состоящем из готовых стихотворных клише, писать стихи — кому ума недоставало? Это простейшее из интеллектуальных упражнений. Быть врачом — куда труднее. Деген предпочел трудный путь. Нашел свое призвание, дурака валять не стал. Пожмем ему руку; даже восхитимся им.
Как человек, как личность — он не имеет никакого отношения к мальчишке, в сомнамбулическом состоянии воспевшему мародерство. У того не было ни своих слов, ни своих мыслей: всё заимствованное. Тот был готовым продуктом системы, полуфабрикатом большевизма, русским вольноотпущенником советского разлива. (Да-да: русским. Этнические соображения оставим мальчикам в забаву. Евреи были и остаются самыми русскими из русских.) Он заговорил анапестом на празднике Молоха, в эйфории от пронесшейся мимо и не задевшей его смерти. На танкисте Дегене не лежит ни малейшей ответственности за написанное, не говоря уже о враче Дегене. Его рукой писал Молох. Поэта Дегена — нет и никогда не было.
Поэт, повторим до оскомины, — вовсе не человек, умеющий писать стихи (это проще пареной репы), а человек, воплотивший в слове нового лирического героя, ему, вот этому человеку, врожденного, а до него, до этого конкретного человека, не существовавшего. Лирический герой стихотворения о мародере, почти идентичный бессловесному подростку, водившему карандашом по бумаге, — расхожий и всеобщий, никакой. Читателя привлекает к этим стихам не их мастерство (о котором говорить нечего), а только их жестокий натурализм. Радуются те, кто открыто или подсознательно верит в соцреализм.
Один вопрос, который приходится слышать, не лишен смысла: как мальчишка написал такие взрослые, самостоятельные стихи? Ибо они, эти стихи, по жестокости своей, действительно, взрослые, нормальные (хоть и не самостоятельные), не хуже стихов Симонова или Евтушенки, — второй из них с удовольствием присоединил бы такое к своему улову, если б решился и смог написать такое. Разгадка тут проста. Война, с ее невообразимой жестокостью, обостряла до крайности все способности в человеке. Шахматист Игорь Рубель (1930-1963), чемпион Ленинграда 1958 года, говорил в год своей гибели: «Играй я сейчас, как я играл во время войны, я был бы чемпионом мира». Рассказывают о сотруднике Эрмитажа, притащившем в укрытие во время бомбежки экспонат весом в двести килограммов. Война помогла выявить нескольких поэтов, не ошеломляющего масштаба, но — поэтов, взять хоть Межирова, с испугу, тоже мальчишкой, написавшего «Коммунисты, вперед! Коммунисты, вперед!», а потом обходившегося без коммунистов.
Поэта Дегена, сказали мы, нет, — но человек, родившийся с фамилией Деген, поэтом стал, известен (или, пожалуй, уже забыт) как Глеб Сергеевич Семенов (1918-82). Родной отец его угодил на праздник русского Молоха, погиб в советском гестапо; Глеб Семенов его не знал, был усыновлен в младенчестве. Известен Глеб Семенов не только, даже не столько как поэт, а в первую очередь как наставник поэтов; все писавшие в столбик в послесталинском Ленинграде в той или иной мере учились у него; Бродский тоже.


ЖЕСТОКОСТЬ КАК ХУДОЖЕСТВЕННЫЙ ПРИЕМ


Советский Союз, не к столу будь помянут, — единственная страна в истории человечества, державшая на субсидии касту певцов, которым, среди прочего, полагалось воспевать жестокость; тут он чемпионствует, опережая нацистскую Германию; но явление, под которое бессознательно подпал мальчик-танкист, — мировое, вселенское. Имя явлению предлагали разное. Те, кто поосторожнее, говорили о небывалом со времен раннего средневековья кризисе всех искусств; другие — о полном и окончательном умирании искусств, третьи — о перерождении человека в новый биологический вид, обходящийся суррогатами искусства. Началось неладное в конце XIX века, в США и во Франции: появились богатые люди, имитировавшие интерес к искусству, тратившие на него деньги без любви и понимания, ради престижа. Появилось показное потребление искусства (термин принадлежит Торстейну Веблену, 1857-1929). Две страшных войны ускорили, взвинтили этот процесс. В храм хлынули дикари. Наступило светлое будущее, наши дни, когда способность восхищаться прекрасным ушла в катакомбы, а первым признаком «произведения искусства», его товарным знаком, стала способность удивлять, поражать. Но что же и поражает, как не жестокость? Вот на наших глазах человека съел динозавр — как тут не ахнуть? Шарман-шарман. А вот большой океанский пароход тонет, и все гибнут, вызывая у зрителей слезы. Тоже душещипательная история. Только жестокость нынче и продается, ибо рынок — это наше всё. Только жестокость — да еще низость, которая без особой натяжки тоже может быть признана одной из ипостасей жестокости. Наши предки восхищались, мы — нисхищаемся. В ослабленной форме товарная жестокость представлена детективным романом с непременным убийством, в кульминационной, непревзойденной форме — 11-м сентября, ибо нашелся ведь гад, объявивший это убийство величайшим произведением искусства, перформансом. Если так, крупнейший художник современности — Усама бин-Ладен. Вот кто истинный председатель земного шара.
Стихотворение Дегена о мародере — где-то посередине, но совершенно в русле этой мировой тенденции. Оно принадлежит искусству ровно в той мере, в какой мы готовы упиваться жестокостью и низостью как художественным приемом. Ни на йоту больше.
18 декабря 2008,
Боремвуд, Хартфордшир;
помещено в сеть 25 мая 2011
СЕТЕВАЯ СЛОВЕСНОСТЬ, 5 ноябрь 2008


xxxxxxxxxxxxxxxxxxxxxxxxxxxxxxxxxxxxxxxxxxxxxxxxxxxxxxx


ВТОРОЙ:


Юрий Колкер: РУССКО-СОВЕТСКИЙ ОТВЕТ (ПИСЬМО к Т.К. о VS.), 2020 (yuri-kolker.com)
Юрий Колкер РУССКО-СОВЕТСКИЙ ОТВЕТ (из переписки) …Ты переслала мне письмо VS, ты уверяешь, что я просил об этом. Допускаю, что я просил; видно, по чувствовал с твоих слов, что его письмо возмутительно и требует ответа. Но, конечно, отвечать буду тебе, а не VS, письмо ведь пришло от тебя, ты с ним в переписке, и спор ваш вокруг моей старой статьи о пресловутом стихотворении Дегена Валенки возник по твоей, не по его или моей инициативе. Мы с VS спорили об этом лет этак десять назад, не сошлись ни в чём, охладели друг к другу, но не разругались. VS слишком много значил для меня в молодости, я любил и люблю его стихи начала семидесятых годов, ценю его ум, его дар и своеобразие. Мы с ним спорили, повторяю, и каждый остался при своём, но особенностью этого спора было то, что каким-то непостижимым образом VS ни в чём не ответил на мои прямо поставленные вопросы, а вместо этого всё ходил вокруг них кругами, говорил околичностями. Теперь — другое дело. В письме к тебе он свою позицию выразил так, что я её понял, — величай шее облегчение! Но что же это за позиция оказалась?! Когда в конце 2019 года, на сетевых подмостках у Берковича, чернь вдруг ни с того ни с сего приня лась бесноваться вокруг этой моей старой статьи об этом стихотворении Дегена, мне было только смешно. Передо мною воочию разворачивалось подтверждение того, что я говорю десятилетиями: 95% наших современников — недоумки. Ни образование, ни учёные степени ничего не меняют: люди по просту не умеют думать, им этого не дано от природы. Чуть в сторону от их символа веры, от их слепого, затверженного догматизма, — они в панике за топор хватаются. Они и мысли не допускают, что у других людей может быть другой символ веры. Там, у Берковича, до анекдота доходило: от меня требовали признать величие Дегена, заурядного поэта-любителя, каковых многие тысячи; ещё смешнее: требовали извиниться перед лирическим героем его стихотворения, ведь Дегена-то я ничем не обидел, достойным человеком назвал. На этих подмост ках почти слово в слово повторили формулу «советской общественности», травившей Пастернака: «Я этого автора (меня) не читал, но вместе со всеми его осуждаю». Ни на крохотную секунду не возникло у меня потребности объясняться с людьми столь недалёки ми. Иное дело VS, человек думающий и творческий. Его доводы хоть и не совпадают с бранью чи тателей-писателей у Берковича, а всё же в чём-то близки к ним. Давай ещё раз вместе вглядимся в ска занное им. Знаю, что ты на моей стороне, но некоторые вещи нужно как следует артикулировать — не ради тусклого сознания погромщиков, а для себя, ведь написать значит понять, и для наших литератур ных друзей; пусть достойные люди ещё раз прочтут мои простые соображения; пусть взвесят их и воз разят мне, если я не прав. Они-то знают, что я пишу не ради известности среди недоумков, а от потреб ности понять себя и других. Не написанное — не понято. Итак, что же пишет VS? Ты напомнила ему, что всюду следует отделять автора от лирического ге роя, в том числе и в этих гадостных стихах: Мой товарищ, в смертельной агонии Не зови понапрасну друзей, Дай-ка лучше погрею ладони я Над дымящейся кровью твоей. Ты не плачь, не стони, ты не маленький, Ты не ранен, ты просто убит. Дай на память сниму с тебя валенки, Мне ещё наступать предстоит… — ты сказала: танкист Деген не снимал валенок с несчастного, а перепоручил это своему лирическому герою. VS отвечает: «какое может быть разделение автора и героя лирического стихотворения? Лириче ское — оно ведь потому и лирическое, что нет и не может быть там разделения на автора и героя…». Это, сама видишь, ребяческая ошибка. Человек не может выразить себя целиком в конечном чис ле слов, он выражает текущее переживание, — понятие лирического героя как раз и потребовалось для того, чтобы указать на это. Дистанция между автором и его лирическим героем может быть вели ка или мала, но она неустранима. Понимание движется сближением, сопоставлением, аналогиями (Аристотель говорит ещё резче: подражанием). Чтобы понять Онегина или Мазепу, нужно примерить на себя их судьбы, стать на минуту ими, — оба они, Онегин и Мазепа, нужны поэту, чтобы понять - 1 -себя. Человек никогда не равен себе при жизни, у великих бывают низкие минуты, у ничтожных — высокие. Если б дистанции не было, поэту не было бы нужды писать два стихотворения или двести стихотворений: он преспокойно высказал бы себя в одном. Но такого не бывает; никто из живущих никогда не сыт в процессе самовыражения, который и есть жизнь. Потому-то в числе свобод лириче ского поэта давно отмечено его неотъемлемое право противоречить себе. VS продолжает: «Юра (сугубо в данном конкретном случае) пишет и судит о вещах, которых не знает и не понимает... более того, в которые и не хочет вникнуть…» Это обвинение я нахожу, во-первых, пустым, неосновательным, а во-вторых — оскорбитель ным. Как VS решается произнести такое? Что за спесь? Как это я не хочу «вникнуть», когда я одним только этим и занят в каждом из моих сочинений? Наш давний спор с VS на таких вот его утверждениях обычно и обрывался. Я умолял его: скажи, до рогой, чего именно я не знаю и не понимаю, помоги мне поумнеть, ведь мы не чужие; думаешь ли ты, что я не знаю и не понимаю стихов? — и ни разу я не получил от него прямого ответа на такие прямо поставленные вопросы, вместо ответов шли околичности и увёртки. Но в письме к тебе его, наконец, прорвало. Он пишет: «Понимаешь, все настоящие участники войны, с которыми я лично общался, про войну вспоминать очень не любили... и рассказывать про нее тоже, но если их все же удавалось хоть как-то разговорить, то общим знаменателем их рассказов было простое: война — это кровь и грязь!» По мне — эти слова VS ещё одно оскорбление, и почище первого. Ты подумай только: VS объяс няет нам, тебе и мне, что Волга впадает в Каспийское море! Вот, оказывается, чего я «не знал и не понимал»! Спрашивается, отчего же он так невысоко ценит мои (да и твои) умственные способности, мой (и твой) душевный опыт?! Отчего десятилетиями общается с такими людьми? Про ветеранов напомнил, добрый человек! Доверительно разъясняет нам общее место как откровение! Ведь он, в сущности, говорит нам, что мы глупы, разве нет? Кем нужно быть, чтобы не знать, что эта война, ни на секунду не бывшая ни великой, ни отечественной, с первого до последнего дня была для Совдепии грязью и позором? Но пусть мы не знали; пусть мы глупы. Я говорю в моей старой статье, что лирический герой сти хотворения Дегена — подонок, мародёр, что он отвратителен, а VS наставительно возражает мне: «ты не понимаешь: война — это кровь и грязь!» То есть я говорю человеку: А равно Б, а он отвечает мне, что я старушку топором зарубил и столовое серебро украл. В огороде бузина, в Израиле дядька. При чём здесь я с моим непониманием войны? Забудь обо мне, опровергни мой довод! Ведь это русско советские начётчики всегда так поступают: в споре, не умея опровергнуть другую сторону, на лично сти переходят. Как достойный и умный VS оказался с ними? Пусть я глуп и на руку не чист — от этого моё суждение ещё не полиняло ни пёрышком. Вот если ты думаешь, что А не равно Б, тогда другой разговор, — покажи это, сделай несомненным или хоть выскажи. Напиши открытым текстом, что герой Дегена ведёт себя правильно; объясни мне-дураку, почему он не мародёр, а доблестный воин. Я с готовностью признаю; мои ошибки, я счастлив сегодня понять то, чего вчера не понимал: не поленись, объясни мне мою неправоту, — я тебе ноги обниму. Лишь после этих пустых слов VS подходит к сути дела: «…война — это кровь и грязь! И в немногих строчках именно это выразил Деген, совсем молодой еще парень, ни у кого не заимствуя (не у кого еще было) и придя к этому пониманию вполне самостоятельно и не имея возможности осмысления явления на некотором расстоянии…» Как хочешь, дорогая, а по мне и это возмутительно. С кем VS спорит? Разве я не согласен, что Деген показал кровь и грязь войны? Разве я это отрицаю? Деген показал эту грязь, притом изнутри, вывел и показал крупным планом негодяя; но в этом показе как таковом ещё нет никакой ценности: ни новых сведений, ни художественных открытий. VS говорит, что Деген тогда был молод и сам понял страшную правду этой грязной войны, хвалит Дегена за это (и я похвалю), — но разве те самые участ ники войны, ветераны, с которыми VS беседовал, в чём-то уступают Дегену? Ведь и они поняли! О чём у нас речь, в конце концов? Не о стихах ли? Почему VS подменяет разговор о стихах разговорами о - 2 -войне? Я утверждаю в моей давней статье, что по фактуре стиха, по качеству текста стихотворение Дегена — во всех отношениях среднее (другие его стихи в своей массе совсем плохи, но я о них не пишу); что оно — ватерлиния приземлённой, плоско-материальной советской поэзии, стандартный соцреализм, оказавшийся, правда, неудобным Кремлю, но по всем прочим показателям не лучше и не хуже стихов евтусенских. Почему VS так равнодушен к логике? Скажи он мне или тебе, что стихотво рение Дегена превосходно или хоть выше среднего, — тут было бы возражение, тут был бы спор. Но ведь он нигде, ни в давних письмах ко мне, ни в теперешнем к тебе — этого не говорит! Добросовестно ли уклоняться от прямой постановки вопроса и прямого ответа на поставленный вопрос? И причём здесь возраст автора? Война делала детей взрослыми в одночасье. Что я говорил тогда, то скажу и сейчас: по своему исполнению стихотворение Дегена ничем не замечательно, серединка на половинку, это — Евтушенко или Дудин, не выше, а по своему наполнению оно отвратительно, потому что его герой в изображаемую автором минуту — гнусен, подл. На этом стою и не могу иначе. Повторю и другие слова Лютера: истина нелицеприятна. Вопрос о том, в какой мере лирический герой стихотворения Дегена близок к Дегену-человеку, в тот ли день, когда стихи бы ли сочинены, или на протяжении всей жизни Дегена, — этот вопрос совершенно отдельный, он, этот вопрос, в той давней моей статье 2006 года во всей своей полноте отнюдь не поставлен, а лишь затро нут. Я не пишу о Дегене, я не пишу о войне, эти две темы составляют лишь фон моего разбора одного отдельно взятого посредственного стихотворении. Смешно, что VS не в состоянии увидеть этого. Смешно напоминать математику, что любая задача решается в своих начальных условиях. Но допустим на минуту, что VS хвалит стихотворение Дегена; истолкуем его околичность («в не многих словах выразил… кровь и грязь войны») как похвалу. В конце концов VS ведь возражает мне, а моё главное утверждение — что стихотворение Дегена ничем не замечательно. Тогда получится, что VS хвалит Дегена за то, что тот показал «правду жизни», ведь так? — то есть за его, Дегена, непри крытый социалистический реализм. В таком случае я скажу VS, что это он не понимает стихов. «Правда жизни» и правда поэтическая далеко не одно и то же. Величайшие творения поэзии, будь то Inferno, The Tempest или пушкинский Пророк, никакой обыденной жизненной правды не выражают, там всё — вымысел, но этим вымыслом они выражают правду более высокую: поэтическую. Поэзия на тысячелетия старше прозы, она вышла из алтаря как высокий языковой строй, поднимающий человека над собою, над обыденностью, при ближающий его к божественному. Никто и никогда этого первейшего и главного назначения поэзии не отменял. Отменить его можно только вместе с поэзией (к чему дело и клонится). Для правды обыден ной, тутошней, были придуманы другие языковые формы: роман, повесть, рассказ, очерк, фельетон, протокол, донос… И с прозой, к слову сказать, не всё так просто; миф и легенда ближе к поэзии, чем к «правде жиз ни». Нет на свете ничего поэтичнее Ундины, недаром десятки поэтов, включая Байрона и Жуков ского, переложили эту вещь стихами. И о Тристане и Изольде можно вспомнить… — а ведь всё это вымысел, никакой «правды жизни»! Можно, между прочим, не ходить так далеко за примерами, можно и без мировых классиков обойтись. Берём блокадное стихотворение Владимира Лифшица, ты знаешь, о чём и о ком я говорю, — там отец приносит с ленинградского фронта свой паёк голодающему ребёнку, семилетний сын в при сутствии отца, но тайком отдаёт паёк матери, которая уже просто умирает от голода, лежит и встать не может, она же — тоже тайком кладёт хлеб в сумку возвращающемуся на фронт мужу. Ситуация здесь лишь внешне правдоподобна, а по сути своей почти столь же фантастична, как в Буре или Пророке, не говорю уж в Inferno. Перечитай эти стихи, да и корреспонденту своему посоветуй перечитать. Всякий увидит, что эти стихи фактическая ложь, а вместе с тем — высокая поэтическая правда: Но не знал лейтенант семилетнего сына. Был мальчишка в отца — настоящий мужчина! И, когда замигал догоревший огарок, Маме в руку вложил он отцовский подарок. Над этим стихотворением, как мне хорошо известно, плакали те самые ветераны войны, о которых говорит VS, — люди, прекрасно понимавшие, что война это кровь и грязь. Правду сказать, и меня слё зы душат над этими простыми словами, а ведь я знаю кое-что не совсем лестное о людях, послуживших прототипами «мальчишке» и «маме», и о блокаде знаю такое, перед чем эпизод, описанный Дегеном, кажется примером человеколюбия. Так что странная выходит у VS похвала, если допустить, что это похвала. - 3 -Ты, я знаю, поправишь меня, ты скажешь, что поэзия, возникнув как молитва, затем спустилась на две ступеньки: до сатиры и юмора. Верно, третий штиль ещё поэзия, хоть и приниженная. Но ведь и гнев, и шутка укладываются в определение поэзии: они тоже отрывают нас от печного горшка, под нимают над насущным. А у героя стихотворения Дегена, если даже забыть о его предательстве товари ща, всё сводится к печному горшку, к выгоде и корысти, прикрытой патриотическим возгласом (Ин тересно, пригодятся ли ему выморочные валенки, если придётся отступать, а не наступать?) Лириче ский герой спешит поживиться на смерти товарища, упивается своею жестокостью, бахвалится ею, ёр ничает над умирающим — и показан без тени осуждения. Стихотворение описывает и воспевает ни зость. Это — полная и окончательная измена поэзии. VS продолжает: «Кстати, громили Дегена лит.генералы именно за то, в чем его Юра попрекал — за пресловутое мародерство. Юра не был нов "в смысле того"…» Да-да, это VS именно кстати сказал, к слову, в пандан к тому, что мною сейчас сказано: верное суждение может исходить и от чудовища (я с самим Гитлером согласен в его суждениях о так называ емом авангарде в искусстве). Никто не упрекнёт меня в симпатии к Совдепии и её генералам. Передо мною стихи — и я критикую их как стихи. Делаю это от душевной потребности, от потребности понять и взять на себя ответственность за понятое. А вот о новизне VS некстати пишет. Мог бы помнить (ведь мы полвека знакомы) не раз мною ска занное: новизна в искусстве эстетически нейтральна, она не к эстетике в человеке взывает. Конечно, это всего лишь мелкая бестактность со стороны VS; она сущий пустяк рядом его доверительно-барствен ным «понимаешь» о ветеранах и о грязи войны, где он тебя и меня за парту посадил. Но она, эта бес тактность, отдаёт равнодушием. Кажется даже, что он ищет случая задеть нас. Однако ж дело не в нас, а в нём. Для меня, ты свидетельница, не было человека более чистого и до стойного, чем VS. Ни его ум, ни его совесть я никогда не ставил под сомнение, — и вот он умудрился заблудиться в трёх соснах, в деле столь несомненном как эстетическая и нравственная оценка стихотво рения Дегена, а на довод «дважды два четыре» — дать стандартный русско-советский ответ: «Сам ду рак!» Как хочешь, а я вижу одно: тут сказалась среда обитания, пресловутая родина в лице тех, кто пишет это слово с прописной буквы. Живя в грязи, невозможно не запачкаться, будь ты хоть святой. Горько и обидно за человека.


xxxxxxxxxxxxxxxxxxxxxxxxxxxxxxxxxxxxxxxxxxxxxxxxxxxxxxx

ТРЕТИЙ:
https://www.chayka.org/node/11521


Идёт война народная. В продолжение спора


Опубликовано: 1 декабря 2020 г.


Юрий Колкер


Смех и грех! Два народа, евреи и русские, всерьёз спорят за право считать своим — что? — стихотворение «Мой товарищ, в смертельной агонии»: про мародёра, снимающего валенки с боевого товарища в последние минуты его жизни. Что спор этот международный; что это именно распря национальная, тут и сомнения быть не может: достаточно посмотреть на имена спорщиков и на имена кандидатов в авторы.
Как тут не вспомнить Одиссея и Аякса над оружием Ахилла? Но там-то, под Троей, честь была несомненная, а здесь — позор несомненен: кто перетянет канат, тот останется с мародёром и до скончания века не отмоется. Спорят до хрипоты за стихи заурядные по исполнению и гнусные по наполнению. Люди не в состоянии опомниться и открытыми глазами перечитать восемь незамысловатых строк анапестом — потому что никому дела нет до стихов, всем кажется, что дело идёт о народной чести. Нет и не было лучшего свидетельства того, что стихи ушли из нашей жизни: что они больше никому не нужны и всем непонятны.
Чтобы убедиться, что речь не о стихах, проделаем простой опыт: в двух заключительных строках знаменитого стихотворения —

Дай-ка лучше сниму с тебя валенки,
Нам еще наступать предстоит —

изменим один слог: вместо наступать поставим отступать. Стихотворение при этом не полиняет ни пёрышком. Смысл — тот же: снимание валенок с умирающего. Слова — те же. Наступать или отступать — на войне и то и другое случается, а в стихах всегда работает корень слова. Перед нами в точности то же стихотворение, если говорить о его художественной стороне. Но из стихотворения ушёл русско-советский ура-патриотический пыл, ушёл парад на Красной площади. Для тех, кто славит эти стихи, «гениальное стихотворение» схлопнулось в нонсенс, поправка в две буквы убила лозунг и обнаружила подлость литературного героя, глумление литературного героя над умирающим.
Я подаю мой голос в международном споре: я уверен, что позор ляжет на евреев. Я не сомневаюсь, что автор гнусного стихотворения — поэт-любитель Ион(а) Деген, отважный танкист в годы войны, превосходный врач в мирное время, — родился и умер евреем. Деген прожил достойную жизнь. На фронте он не мародёрствовал: перепоручил гнусность своему лирическому герою. Стихотворение, вокруг которого копья ломают, — не хорошо и не плохо по исполнению, обычный соцреализм уровня Евтушенки или Дудина, но это лучшее из написанного Дегеном, остальные его стихи уже не просто заурядны, а ничтожны с точки зрения любого художественного критерия. Как стихотворец Деген был бездарен.
Но позор ляжет не на всех евреев, сколько бы ни работали в этом направлении те, кто говорит, что стихи Дегена «входят в золотой фонд русской поэзии и считаются лучшими стихами о войне». Человек, недавно написавший этот вздор, не просто солгал, он облил помоями всю русскую поэзию, от Пушкина до Ахматовой, от Мандельштама до наших дней. Перед нами типичная физиономия времени: ложь под личиной правды, зло под личиной добра. Человек не понимает стихов, что ещё совсем не беда. Литература давно уже обочина жизни. Стихи — обочина обочины. Не стыдно прожить жизнь без стихов. Не стыдно не понимать стихов. Стыдно делать вид, что понимаешь стихи. Стыдно участвовать в споре о стихах, когда у тебя на уме не стихи. Человек, написавший вздор о золотом фонде, пытается сказать нам, что евреи лучше русских, а подводит к обратному: что евреи — хуже!
Конец спора мне представляется вот каким: беломраморную статую Дегена работы Церетели, в треуголке и со скальпелем наголо, установят на верхушке колонны Низкор в Иерусалиме (название колонны значащее, переводится как Не забудем). Точную копию этой статуи, но уже как памятник Иванову, Петрову или Сидорову, признанному автором у русских, установят на верхушке Александрийского столпа в городе с переменчивым именем, сняв с этой верхушки надоевшего ангела. Свары утихнут. Имена двух великих поэтов войдут в учебники. Каждый из народов будет вволю идолопоклонствовать перед своим кумиром… а строка «Роняет лес багряный свой убор» уже не старшеклассников будет ставить в пень, как она ставит их в наши дни, а докторов филологических наук.

P. S. Мне уже случалось писать на эту печальную тему.
Любопытствующие могу заглянуть сюда:
http://yuri-kolker.com/selected/Russian_response_2020.htm
http://yuri-kolker.com/articles/Degen.htm


Постскриптум. В той же "Чайке" есть разные отзывы, в том числе ругательные, но приводить их объективности ради не считаю возможным, потому что они необъективны: восхищение подвигом воина не имеет ни малейшего отношения к обсуждаемому качеству его стихотворения, а оно признаётся частью комментаторов прекрасным именно "через подвиг" - "воевал - и написал"!


ДОПОЛНЕНИЕ ОТ 10 мая 2021 с Фейсбука: (без комментариев)


Юлий Гуголев


15h  · 


* * *
Седобородый, статный человек
с'час скажет о войне, не о победе.
Вот он взглянул из-под набрякших век
и начал о беде, еде и деде,
что дед, как настоящий фронтовик,
который был там, и со смертью дрался,
рассказывать не то чтоб не привык,
а, в принципе, вообще не собирался.


"Однажды обратился он ко мне:
- Ну, ладно, раз ты въедливый донельзя,
я расскажу о том, как на войне
один солдат... гхм-кхм... мозгов наелся.
Зима тогда ужасная была.
С тех пор такой и не упомню стужи,
и всех убитых мерзлые тела
на бруствере выкладывались тут же.


Туда же, средь промерзших рук и ног,
из коих был составлен этот бруствер,
пристроить можно было котелок,
солдатскую обеденную утварь.
И каждый, - что солдат, что офицер, -
из котелка хлебать мог суп свой или
из крышки мог есть кашу, например,
ну, то, что там в бачках им подносили..."


Вот кто-то полумертв, нет, полужив,
в траншее сев, глотает объеденье.
А кто-то, хлеб на бруствер положив,
жует, не прекращая наблюденье.
(И я не помню дней, не помню дат.)
Он, помолчав, рассказ продолжил устный:
"...так вот, я говорю, один солдат
заметил вдруг, что хлеб какой-то... вкусный!"


Дырявый воздух пулями прошит.
Сливаются в одно убитых лица.
Но что это на хлебушке дрожит,
отсвечивает, как бы шевелится?
Он этот хлеб сперва держал в руке,
потом его он рядом клал с собою,
пока искал чего-то в котелке,
потом куснул... Да что ж это такое!


Другого вкуса хлеб в его руке.
Такого хлеба сроду не вкушал.
Вот это хлеб! Совсем другое дело!
А хлеб лежал в разбитом черепке.
А хлеб в разбитом черепе лежал.
А в это время солнышко пригрело.



Кружится память. Вместе с ней кружись.
Вернись к тому солдатскому обеду,
ведь, в сущности, история про жизнь,
хотя, возможно, и не про победу.
Никто не знает, вспомнит кто о ком.
Кто что услышит в этом смертном гаме.
А нам, конечно, жить своим умом.
А нам своими шевелить мозгами.


14.05.2018




Другие статьи в литературном дневнике: