Лев Лосев

Борис Рубежов Пятая Страница: литературный дневник

Лев ЛОСЕВ. ДЕСЯТЬ СТИХОТВОРЕНИЙ


Позднее объяснение в любви. Наверное так следовало бы назвать эту заметку о поэте, чья жизнь уместилась вот в такой временной и географический промежуток: 15 июня 1937, Ленинград – 6 мая 2009, Гановер, Нью-Гэмпшир, а стихи не поглощены вечностью, но принадлежат ей.
Когда-то его книга «Чудесный десант» (1985) поразила меня чистой лирикой.
Именно нагой лирикой, а не ее имитацией, не лироэпическими экзерсисами от третьего лица выдуманной маски. От себя, а не от «лирического героя».
«Ленинградская» школа русской поэзии монотонна.
Но выше неё – Кушнер и Бродский. И Лосев.
В 91-м с летевшей за океан Таней Толстой (мы тогда дружили) я передал ему свою парижскую книжку.
И зачем-то добавил, дурак, что отвечать мне не надо.
Но он ответил. Через несколько месяцев в одном из своих немногочисленных интервью. После вопроса корреспондента «Независимой газеты», кто из современных поэтов ему близок, я увидел свое имя.
Это было приглашением к диалогу. Но наговориться нам не повезло.
Здесь не встретились, а там посмотрим.
«Лившиц – хороший поэт». Так коротко, не без ревности, Бродский ответил Денису Новикову, когда в Лондоне тот упомянул про Лосева.
Поспорю: не просто хороший.
А.Ч.


* * *


Он говорил: «А это базилик».
И с грядки на английскую тарелку –
румяную редиску, лука стрелку,
и пес вихлялся, вывалив язык.
Он по-простому звал меня – Алеха.
«Давай еще, по-русски, под пейзаж».
Нам стало хорошо. Нам стало плохо.
Залив был Финский. Это значит наш.


О, родина с великой буквы Р,
Вернее, С, вернее Ъ несносный,
бессменный воздух наш орденоносный
и почва – инвалид и кавалер.
Простые имена – Упырь, Редедя,
союз Чека, быка и мужика,
лес имени товарища Медведя,
луг имени товарища Жука.


В Сибири ястреб уронил слезу,
В Москве взошла на кафедру былинка.
Ругнулись сверху. Пукнули внизу.
Задребезжал фарфор и вышел Глинка.
Конь-Пушкин, закусивший удила,
сей китоврас, восславивший свободу.
Давали воблу – тысяча народу.
Давали «Сильву». Дуська не дала.


И родина пошла в тартарары.
Теперь там холод, грязь и комары.
Пес умер, да и друг уже не тот.
В дом кто-то новый въехал торопливо.
И ничего, конечно, не растет
на грядке возле бывшего залива.
.
.


ПОСЛЕДНИЙ РОМАНС


. . . . . . . . . . . . . . . Юзу Алешковскому


. . . . . . . . . . . . . . . Не слышно шума городского,
. . . . . . . . . . . . . . . Над невской башней тишина… и т. д.


Над невской башней тишина.
Она опять позолотела.
Вот едет женщина одна.
Она опять подзалетела.


Все отражает лунный лик,
воспетый сонмищем поэтов, –
не только часового штык,
но много колющих предметов,


Блеснет Адмиралтейства шприц,
и местная анестезия
вмиг проморозит до границ
то место, где была Россия.


Окоченение к лицу
не только в чреве недоноску
но и его недоотцу,
с утра упившемуся в доску.


Подходит недорождество,
мертво от недостатка елок.
В стране пустых небес и полок
уж не родится ничего.


Мелькает мертвый Летний сад.
Вот едет женщина назад.
Ее искусаны уста.
И башня невская пуста.
.
.


ПО ЛЕНИНУ


Шаг вперед. Два назад. Шаг вперед.
Пел цыган. Абрамович пиликал.
И, тоскуя под них, горемыкал,
заливал ретивое народ
(переживший монгольское иго,
пятилетки, падение ера,
сербской грамоты чуждый навал;
где-то польская зрела интрига,
и под звуки па-де-патинера
Меттерних против нас танцевал;
под асфальтом все те же ухабы;
Пушкин даром пропал, из-за бабы;
Достоевский бормочет: бобок;
Сталин был нехороший, он в ссылке
не делил с корешами посылки
и один персонально убег) .
Что пропало, того не вернуть.
Сашка, пой! Надрывайся, Абрашка!
У кого тут осталась рубашка —
не пропить, так хоть ворот рвануть.
.
.


* * *


…В «Костре» работал. В этом тусклом месте,
вдали от гонки и передовиц,
я встретил сто, а, может быть, и двести
прозрачных юношей, невзрачнейших девиц.
Простуженно протискиваясь в дверь,
они, не без нахального кокетства,
мне говорили: «Вот вам пара текстов».
Я в их глазах редактор был и зверь.
Прикрытые немыслимым рваньем,
они о тексте, как учил их Лотман,
судили, как о чем-то очень плотном,
как о бетоне с арматурой в нем.
Все это были рыбки на меху
бессмыслицы, помноженной на вялость,
но мне порою эту чепуху
и вправду напечатать удавалось.
Стоял мороз. В Таврическом саду
закат был желт и снег под ним был розов.
О чем они болтали на ходу,
подслушивал недремлющий Морозов,
тот самый Павлик, сотворивший зло.
С фанерного портрета пионера
от холода оттрескалась фанера,
но было им тепло.
. . . . . . . . . . . . . . . . . И время шло.
И подходило первое число.
И секретарь выписывал червонец.
И время шло, ни с кем не церемонясь,
и всех оно по кочкам разнесло.
Те в лагерном бараке чифирят,
те в Бронксе с тараканами воюют,
те в психбольнице кычат и кукуют,
и с обшлага сгоняют чертенят.
.
.


ЧУДЕСНЫЙ ДЕСАНТ


Все шло, как обычно идет.
Томимый тоской о субботе,
толокся в трамвае народ;
томимый тоской о компоте,


тащился с прогулки детсад.
Вдруг ангелов Божьих бригада,
небесный чудесный десант
свалился на ад Ленинграда.


Базука тряхнула кусты
вокруг Эрмитажа. Осанна!
Уже захватили мосты,
вокзалы, кафе «Квисисана».


Запоры тюрьмы смещены
гранатой и словом Господним.
Заложники чуть смущены –
кто спал, кто нетрезв, кто в исподнем.


Сюда – Михаил, Леонид,
три женщины, Юрий, Володи!
На запад машина летит.
Мы выиграли, вы на свободе.


Шуршание раненых крыл,
влачащихся по тротуарам.
Отлет вертолета прикрыл
отряд минометным ударом.


Но таяли силы, как воск,
измотанной ангельской роты
под натиском внутренних войск,
понуро бредущих с работы.


И мы вознеслись и ушли,
растаяли в гаснущем небе.
Внизу фонарей патрули
в Ульянке, Гражданке, Энтеббе.


И тлеет полночи потом
прощальной полоской заката
подорванный нами понтон
на отмели подле Кронштадта.
.
.


* * *


Восемнадцатый век, что свинья в парике.
Проплывает бардак золотой по реке,
а в атласной каюте Фелица
захотела пошевелиться.
Офицер, приглашенный для ловли блохи,
вдруг почуял, что силу теряют духи,
заглушавшие запахи тела,
завозилась мать, запыхтела.
Восемнадцатый век проплывает, проплыл,
лишь свои декорации кой-где забыл,
что разлезлись под натиском прущей
русской зелени дикорастущей.
Видны волглые избы, часовня, паром.
Все построено грубо, простым топором.
Накарябан в тетради гусиным пером
стих занозистый, душу скребущий.
.
.


НА РОЖДЕСТВО


Я лягу, взгляд расфокусирую,
звезду в окошке раздвою
и вдруг увижу местность сирую,
сырую родину свою.
Во власти оптика-любителя
не только что раздвой – и сдвой,
а сдвой Сатурна и Юпитера
чреват Рождественской звездой.
Вослед за этой, быстро вытекшей
и высохшей, еще скорей
всходи над Волховом и Вытегрой
звезда волхвов, звезда царей.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Звезда взойдет над зданьем станции,
и радио в окне сельпо
программу по заявкам с танцами
прервет растерянно и, по-
медлив малость, как замолится
о пастухах, волхвах, царях,
о коммунистах с комсомольцами,
о сброде пьяниц и нерях.
Слепцы, пророки говорливые,
отцы, привыкшие к кресту,
как эти строки торопливые,
идут по белому листу,
закатом наскоро промокнуты,
бредут далекой стороной
и открывают двери в комнаты,
давно покинутые мной.
.
.


РАЗГОВОР


«Нас гонят от этапа до этапа,
А Польше в руки все само идет –
Валенса, Милош, Солидарность, Папа,
у нас же Солженицын, да и тот
Угрюм-Бурчсев и довольно средний
прозаик». «Нонсенс, просто он последний
романтик». «Да, но если вычесть ром»,
«Ну, ладно, что мы, все-таки, берем?»
Из омута лубянок и бутырок
приятели в коммерческий уют
всплывают, в яркий мир больших бутылок.
«А пробовал ты шведский «Абсолют»,
его я называю «соловьевка»,
шарахнешь – и софия тут как тут».
«А, все же, затрапезная столовка,
где под столом гуляет поллитровка,
нет, все-таки, как белая головка,
так западные водки не берут».
«Прекрасно! ностальгия по сивухе!
А по чему еще – по стукачам?
по старым шлюхам, разносящим слухи?
по слушанью «Свободы» по ночам?
по жакту? по райкому? по погрому?
по стенгазете «За культурный быт»?»
«А, может, нам и правда выпить рому –
уж этот точно свалит нас с копыт».
.
.


* * *


И, наконец, остановка «Кладбище».
Нищий, надувшийся, словно клопище,
в куртке-москвичке сидит у ворот.
Денег даю ему – он не берет.


Как же, твержу, мне поставлен в аллейке
памятник в виде стола и скамейки,
с кружкой, поллитрой, вкрутую яйцом,
следом за дедом моим и отцом.


Слушай, мы оба с тобой обнищали,
оба вернуться сюда обещали,
ты уж по списку проверь, я же ваш,
ты уж, пожалуйста, ты уж уважь.


Нет, говорит, тебе места в аллейке,
нету оградки, бетонной бадейки,
фото в овале, сирени куста,
столбика нету и нету креста.


Словно я Мистер какой-нибудь Твистер,
не подпускает на пушечный выстрел,
под козырек, издеваясь, берет,
что ни даю – ничего не берет.
.
.


МОЯ КНИГА


Ни Риму, ни миру, ни веку,
ни в полный внимания зал –
в Летейскую библиотеку,
как злобно Набоков сказал.


В студеную зимнюю пору
(«однажды» – за гранью строки)
гляжу, поднимается в гору
(спускается к брегу реки)


усталая жизни телега,
наполненный хворостью воз.
Летейская библиотека,
готовься к приему всерьез.


Я долго надсаживал глотку
и вот мне награда за труд:
не бросят в Харонову лодку,
на книжную полку воткнут.
.


/////////////////////////////////////////


4 comments on “Лев ЛОСЕВ. ДЕСЯТЬ СТИХОТВОРЕНИЙ”
Уведомление: Левю Лосев. Десять стихотворений |


https://nestoriana.wordpress.com/2017/04/18/losev_stihi/



Другие статьи в литературном дневнике: