И никогда не будет по-другому. Ольга Аникинаhttps://newizv . ru/ news/ culture/23-03-2019/olga-anikina-tomu-kto-dozhivaet-do-vesny-nagrady-nikakie-ne-nuzhny? fbclid=IwAR1JqbP2U4 XT3a5QBKkpSx_xHIysLVJHDthOC_jQ98avx8SeIQOw2bLjX24 Ольга Аникина: "Тому, кто доживает до весны, награды никакие не нужны" Сегодня, 10:54Культура
Член Союза писателей Санкт-Петербурга, Кандидат медицинских наук, работает врачом в Санкт-Петербурге. Выраженная, явственно ощущаемая, ничем неограниченная свобода личности, в стихах Ольги Аникиной вовсе не означает отчуждения и отхода от жизненных реалий. Я человек, сидящий на полу. Я только так сопротивляюсь злу. Меня устроит спальник или плед. Ну, нет так нет …………………………………….
Зато я вижу, что не видно там, где чтят и прославляют высоту. А я не чту.
Некрасовское "коня на скаку остановит, в горящую избу войдет", в прошедшем 20-м веке перевоплотилось в коржавинское "а кони все скачут и скачут, а избы горят и горят ". Сейчас же бесхитростным фоном утонченного творчества Ольга Аникиной является полное отсутствии каких-бы то ни было коней, срубы же настолько отсырели, что никакой огонь их не берет. Женский же подвиг совершенный Ольгой - одна с сыном Владимиром, 2000 года рождения - на руках, она самостоятельно выплатила ипотеку за двухкомнатную квартиру.И тема труда, достоинства и выживания одинокого человека в большом городе стала одной из ключевых тем поэзии Ольги Аникиной.
Внутренние критерии, которым следует поэт в своей работе над строчками, строфами и есть тайна тайн творчества, и вся система филологического и литературного образования направлена на совершенствование этих критериев. Огранка таланта возможна если талант поддается этой, главным образом, культурной огранке.
После спектакля за кулисами, я стал фотографировать Ольгу Аникина, чем привлек ее внимание. - Покажите-ка, что Вы тут наснимали, - строго сказала мне Ольга, и разрешила оставить только эту фотографию – Стихотворные сборники Ольги Аникиной породили множество отзывов, критик Галина Седых: «Стихи впечатляют точностью образа. В них нет ни намека на модный нынче драйв туманного словоблудия. Они насыщены правдой Слова».
*** Одинокое дерево, спящая чёрная цапля, над оплавленным настом увечную шею склоняет, и дыхание двигает воздуха белые камни перед входом в пещеру. Ибо сказано: цапля взлетит и рассыплется камень. Дай нам срок – мы построим ковчег или, может быть, лодку, и на воду опустим, догоним гонцов, Розенкранца, Гильденстерна, Харона. Напоим их водой, первослёзным берёзовым соком. Мы догоним – на утлом плоту, на последнем излёте. Но всё глубже зрачки, что уходят воронками в бездну. Простыня всё белее. Извиваясь, горят саламандры вольфрамовых ниток. По изгибам пластмассовых трубок – вагоны молекул. В каждой мелочи – яростный крик человечьего горя, человечьего горя. ***
Мне достаются подвиги с трудом. Мне тяжелы доспехи и копьё, и каторжник, обряженный в тряпьё меня страшит, и у любого ветряка размах таков, что не подымится рука. И ты, мальчишка с улицы Горбо, мне за тобой идти уже слабо. Я оттого не подхвачу твой гимн, что веры нет ни тем и ни другим, что кровью по счетам чужих раздач заплатишь ты, орлёнок и трубач. Всё так, всё так. Нас ворох ворохов. Прости меня до третьих петухов. За девочку, что – в печень белена – кровь в голову – и против всех одна, кричит в моей проклятой западне, внутри меня и на погибель мне. Стекло
ему они и улыбались. Когда ж я что-то говорила – я говорила очень мало, меня почти никто не слушал. Но вдруг случилось кое-что. Всему виной настенный шкафчик с непрочной дверцей из стекла. Он много лет висел на кухне, и странно, что никто не видел, как вдоль поверхности стеклянной мелькнула трещина. И вот – неосторожное движенье. Я дверцей хлопнула, не глядя, достала соль или петрушку, и наклонилась над плитой. А в это время гильотина скользнула вниз. Надбровье. Веко. Щека. Часть носа. Подбородок. Глаз уцелел, о счастье, глаз. Прошло два года. Что могли – то залечили. ……………………………………… Нынче люди совсем не смотрят на меня. Зато – что ни скажу – то слышат. Прислушиваются, кивают, и, отвернувшись деликатно, ещё раз просят повторить. Смеюсь в ответ: так меньше видно лицо. И мне давно понятно, что ни умнее я не стала, ни мир не сделался добрей. Но я всё так же, как и прежде – люблю, что хрупко. То, что бьётся. Стекло? А хоть бы и стекло. ***
летит за собственною дурью – с кем не бывало, Боже мой, когда светильник гаснет в штольне – тебе б домой, проспаться, что ли – какое, к лешему, домой. Висеть над мёрзлою водою, стоять под чёрною ладонью и не пытаться отвести – пока мне, грешному, пока мне – такая трещина по камню, что время сквозь неё свистит, и лупит дураку роже – да ладно, ерунда, должно же хоть у кого-нибудь болеть за всех, кто с каменными лбами здесь, над гранитными гробами, стоит которую столеть. Не очень лёгкая работа. Пусть я и буду этот кто-то, чтоб ветер голосом ломать, из сил последних, воробьиных лелеять чьих-то нелюбимых и чьих-то мёртвых обнимать. Bocca della Verit; В Уста Истины вмонтирована электрическая сивилла. Она вещает правду, допущенную цензурой: «Новое счастье – в Новом году». «Законопослушных граждан ждёт повышение по службе». Всего около тысячи вариантов. Лет сто назад, когда Уста ещё говорили сами, люди от них уходили потрясенные и онемевшие. Взрослые узнавали об изменах, дети – о грязных желаниях взрослых. Многие слышали рассказы о Дахау и Хиросиме. Тогда итальянское правительство забило тревогу. Всех, кто внимал пророчествам, поместили в клинику, а сами Уста заперли в железной клетке. В толще мрамора пробили каналы. Пустили провода. Приладили микрофоны. Каждое утро для туристов сторож врубает электрическую сивиллу. И только ночами, когда отключается электричество, Уста заново учатся говорить, слово за словом, вещают про то, что ещё не успели сказать: про катастрофы, про новые бомбы и новые лагеря. Впрочем, сторожа возле Уст меняются довольно часто: для них со времён Муссолини в больнице для умалишённых Италия держит почетные свободные места. Мы отстояли очередь и пробились в железную камеру возле маленькой кьезы. Уста обещали нам новое счастье в новом году. В глазах мраморного бога стояли слезы. ***
живёт моё время – больное, наивное, жестокое. То время, когда я горланила лучшие свои песни – такие наивные, такие жестокие, больные. То время, когда я влюблялась в тех, кто на меня лишь похож: в жестоких, в наивных, в больных. А ты меня на дух не переносишь, мои песни, мои воспоминания – они раздражают тебя, выбешивают. Ты бы предпочёл, чтоб меня не было вовсе. Время моё тоже вытравливало меня. Вы похожи с ним, как два брата. И опять я сглатываю кровь, захлёбываюсь от ударов, и всё равно надеюсь, что меня приласкают. ***
взмахнул серпом неутомимый жнец, взметнулось жало вспышкой ледяною – своей гордыне, худшей из гордынь, шептала я: родная, не покинь, останься до последнего со мною. Когда всё то, что прочили враги – уже на расстоянии руки: жнец победил, и пустота во взгляде – гордыня мне поведала одна, осталась ли прямой моя спина, и не молил ли голос о пощаде. ***
между весной и зимой небосвод вбирает в себя цвет оперения розовой птицы южных широт, ей подпалили крыло просто так, ради забавы. Всё в дыму, птица мечется, а потом её взгляд стекленеет. Воздух становится ледяным, и гарь ложится на крыши. Похолодание в марте – обычное дело. Жестокость – обычное дело. Горящие крылья – обычное дело. Одна из птиц обязательно вылетит из огня и спасётся, только не сегодняшняя. А сегодня – одевайтесь теплее. МЧС предупреждает: на город спускается снежная буря. ***
так этот человек и говорит о бывшем друге, и о прочих бывших. О том, кого так хочется забыть, но вспомнишь вдруг – и хочется завыть, И помнит человек, покуда дышит, о тех чужих, с кем жил в одном дворе, о тех врагах, с кем был в одной игре. Он рад бы никогда не вспоминать и о той, что – с миром память упокой – тянулась к выключателю рукой
В законе сохраненья вещества у ненависти вечные права. А если любишь, ты всегда без правил. Бесправней тех, кого ты целовал. И, соразмерен собственным словам, ты мал, как вздох. Как горизонт, бескраен. Кулунда
Зовётся Большая Вода, по-местному – Кулунда. Говорят, в кулундинском районе голода нет. Может, там просто некому голодать. …Сначала по Ладоге, составы тащились по льду, а потом нас грузили на поезд – и в Кулунду. На каждой станции поезда подолгу стоят. Каждый вокзальный фонарь был как сказочный самоцвет. Петьке – четыре, Анечке – шесть, а я совсем большая – почти одиннадцать лет. Петька крадёт мою пайку, засовывает в носок, а ночью под одеялом тихонечко достаёт, злыми зубами пережёвывает кусок, а после лежит, и руки его как лёд. Может быть, когда-нибудь, где-нибудь, в Кулунде оба мы будем думать не о еде. Я смотрю за окно – качается лес за окном. Мы едем мимо изрытых полей, мимо домов-калек. У Большой Воды на краю нам выделят дом, поселят и позабудут на несколько лет. Потеряют какие-то бумаги, потому что кругом война. …В кружке сладкий топлёный снег – ночью Анечка хочет пить. Закроешь глаза: Петроградская сторона. Откроешь – очнёшься на самом краю Земли, посреди Кулундинской степи. Весна на реке проклёвывала скорлупу в апреле. Мы перестали слушать выкрики поездов. Часть бумаг отыскали, в наш дом привезли крупу, опять не сошлось: нас стало меньше на пару десятков ртов. Но было намного легче следующей зимой. Петька выжил. Они с женой до сих пор живут на Сенной. А я что ли путаюсь иногда, говорю: – Кулунда. Кулунда. Анечка, принести попить?– и она отвечает: – Да. Август
царапина на золотом колене. У северного берега в морене зашевелилась близкая зима. И в ход идут румяна и сурьма, приметы неизбывного старения, и линии последних повторений, и августа густая хохлома по контуру чернеет бузиной, и пахнет облепихой и сосной. Горюч шиповник, жимолость лилова, и утомлённым воздухом не зной гудит и дышит в небе надо мной, а раковина моря ледяного. Скворечники На площадке детского сада раздаётся команда: «Строимся парами, кому я сказала! Мы пойдём смотреть скворечник. Парами, я сказала» Я до сих пор не знаю, как устроены скворечники. А что касается пар – даже ботинки у меня валяются кучей или поодиночке. Я ни разу не видела скворцов, живущих в этих высоких домиках. Я ни разу не видела счастливых детей, которые ходят парами. А.К. Антонову
пока старушка не мертва, до нашей станции конечной, Think Dental Implants Are Expensive? Think Again! (See Prices) селёдка в луковой короне и слёзы белые в стекле, чтобы потом стоять на Бронной как стопки на пустом столе. Где сквозь закрытые ворота скамейки видно и кусты, но сквозь решётку даже шпрота не проплывёт, не то что ты, рванина, так что двигай мимо – какого «сердца и вина»? У бывшего гардемарина похмелья нету с бодуна. … будили криками округу, не разбирая в этот час, что крепко-накрепко друг к другу смерть приколачивает нас. ***
Я только так сопротивляюсь злу. Меня устроит спальник или плед. Ну, нет так нет. Я не соперник брату моему. Мне даже табуретка ни к чему. В три года я с неё читал стишок. Заткнулся. Ок. Пускай тут грязь вокруг, и пыль, и хлам, Зато я вижу, что не видно там, где чтят и прославляют высоту. А я не чту. ***
на Тебя уповаю. когда Ты играешь меня на скрипке – на Тебя уповаю. когда Ты чертишь меня Своим грифелем – на Тебя уповаю. будут прекрасны и слово, и музыка, и чертёж. не знаю только: покажут ли мне, то, что выйдет в итоге? кто будет жить в этих светлых домах, которые Ты начертил? кто зарыдает над музыкой, кто перечтёт написанное? не я: жизнь моя кончится, сразу, как точку поставишь. оттого-то и мается человек, мучается, всё не хватает ему чего-то, чего-то этакого, знать бы чего, разве может ведать незавершённый набросок, чего ему не хватает. патриаршие
и колбасу терзает ножик заржавленным зубьём. и бронзовый кривится классик, завидуя зело, и для него наш мятый пластик – богемское стекло. и клён унылою башкою повис, совсем зачах. чего ты там несёшь такое на каменных плечах? слабеют гайки, гнутся рейки, к чему такой накал. блажен, кто в парке на скамейке закуску настрогал, и молча съел, и молча выпил, и с горнего стола слетела пара жёлтых рыбин и мимо проплыла, и, неожиданный, как пафос, потоками гоним, мелькнёт в тумане белый парус, да, в общем, чёрт бы с ним. рыба
злая, холодная прыть мне под ключицу хочет заплыть. в шею мне тычется сиротливо. мне соприродна её красота, тяжесть её костяного хвоста, лёгкость её слюдяного извива.
я наполняюсь овальными рыбьими ртами. в красную землю мою несколько вкрученных свай через какое-то время взойдут городами. ***
но пока она пахнет морем, как мягкий моллюск или пустая раковина.
их было слишком много, и каждый я покидала, танцуя.
я людям дарю одинаковые подарки: тяжёлые одеяла и много, много соломы.
ради чего я трудилась. Горы всё заслонили, но мне нравятся эти горы.
Но каждый день я думаю только о раковине, об одеялах, о доме и о горах. ***
где столбы от качелей торчат бодунами. Занимался рассвет, серебристый и шаткий, ковылял самолёт над кривыми домами.
где на сваях верёвка висит бельевая, где в траве пузырёк с этикеткой облезлой. Ну, бывает. Чего только, брат, не бывает.
и вослед уходящим глядел бестолково, и смотрел, как столбы проводами качали, молча, так, будто сроду не видел такого. Галки
У въезда в приёмный покой. Лежит человек на каталке И машет кому-то рукой.
Но, сонно всплывая в дыму, Он видит, как медленно, сверху В ответ кто-то машет ему.
Пока есть живая рука. И галочьи чёрные крылья Слетают к нему с козырька. ***
доверчивое, как бог, открыло дверцу в своей груди, спичечный коробок. А там внутри оказался жук, рогат и бронзовокрыл, и он по комнате сделал круг и прямо в окно уплыл. И с той поры мальчик смотрит ввысь, туда, где кружат жуки, и вместе с ними – смешная жизнь, отпущенная с руки. Лодка
по тропе мимо чёрных ив и кривых осин. Много места в лодке, но плыть ему налегке. Много места, но друг твой тронется в путь один.
позабудешь слова, что отложены на потом. Человек, от тебя оттолкнувшись концом багра, уплывёт и исчезнет, как будто в пару густом.
Будет память в ночи чертить ледяную вязь. У причала наутро найдут тебя рыбаки, ты не скажешь им ничего, и уйдёшь, смеясь. мужик
Ушанка набок, задом наперед. Фуфайка. Где-то водку раздобыл. Идёт, раскинув руки врастопыр.
Он весь такой, как надо январю. И он взмывает, взяв с собой балласт – наш двор, и дом, и мусорку, и нас.
Лишь валенок с ноги летит в сугроб. За ним второй, и тьма других вещей, что на небе бессмысленны вообще. ВЕТКА
у словесных телец навсегда волновые замашки, год за годом боярышник, зеленотканная ветка, уплывает в окно из моей опрокинутой чашки.
по губам меня хлещет и дразнит нехитрым изгибом... Мне бы вечно смотреть, как течет ее ломкое тело, как смещает волна голубые небесные глыбы,
вместо слов оседают на сетке глазного колодца, и сияющий ток пробегает туда и обратно, только ритм от нее, только след, только свет остаётся ТРАВА
и птица в ожидании испуга, и скомканная ветошка луны, хранящая черты былого круга, и трещина на косточке ключа, что так воспалена и горяча –
рождённый в темноте своей безликой, в какой-то миг – становятся травой, укропом, водосбором, повиликой. фиалка, фенхель, рута, розмарин, и каждый зыбок и неоспорим.
из сокровенной земляной каверны, и остаётся в шорохе травы, в беспамятстве её закономерном. в стеблях твоих заметную едва, прости, благослови меня, трава. ***
награды никакие не нужны: гремят литавры в солнечной октаве, и терция – картавящий трамвай, и прорастает в воздухе трава, и что ни пропоёшь – выходит «Аве».
проспишь полдня почти как на Гоа, проснешься, чтоб до вечера шататься среди других весенних горожан, и затемно вернуться к гаражам, и Пасху ждать, и, может быть, дождаться.
а ты стоишь, хлебаешь из горла, глядишь в глаза убитому дракону: в них мертвый виноградник на скале, и семена, погибшие в земле. И никогда не будет по-другому. ***
слышишь – до вздоха. То ли соседка там бродит впотьмах, то ли эпоха.
фразы всё те же… «Нет, – говорит, – я устала, прости, ноги не держат».
стянуты жилы… «Нет, – говорит, – я не буду рожать». Значит, решила.
из-за стены мне … Звуки ночные в панельных домах, звуки ночные. ***
гул щелкающий вычурного слога. Уже молчит немецкий соловей, и новый бог оплакивает бога.
стен плесневелых черствые буханки, ползёт разлом базальтовой коры по-вдоль Фонтанки, поперек Таганки,
Я городской блаженный с колотушкой. Я спица золотого колеса. Я говор сокровенный и тщедушный
в бессильном бормотании похмельном, и тянут сети горний свой улов подстрочно, подъязычно, подземельно.
ни темперы, ни масла, ни сангины, и чьи-то нимбы, и персты, и спины – всё это сквозь, всё это подо мной.
и твердой темнотой под пятаками – храним. Когда уже расколот камень, в моём краю жди обо мне вестей. ***
я эпизод, строка, я фрагмент декора грузных фасадов, блик твоего ампира, клонов - районов, серых твоих копирок.
осколки, сокольники, дмитровка и лосинка, яремная ямка, ключица, плечо, предплечье, в левой височной доле - замоскворечье.
по проводам гудит, утекает время, и что-то ещё, забытое и простое, то, что не слышу, то, чего я не стою. ***
взял рюкзак, запер двери и с Богом. Человек из Москвы уезжает в Луганск, он не верит газетам и блогам.
И в нахлынувшей гари закатной по железному тросу в кромешную тьму опускается ящик плацкартный.
между взрывом и залпом картечи. Как ты хочешь всё это собой изменить, что ты можешь один, человече?
Нет конца раскалённому лету, и фонарные блики всё злей и больней. – Ничего. Просто еду и еду. ***
Таков уклад замкадовского быта, когда, по коридору улиц, ты идёшь от общежития до общепита.
на дымке влажной, на росе вечерней... Чем меньше города, тем горше их родство со всем, чего коснулось отреченье —
иных событий, поздних, вместе взятых... Я нынче нахожу обломки якорей из тех далёких, из восьмидесятых —
где дворники белёсы и поддаты, где меж сухих ветвей такой струится свет, что мне легко, что мне плевать на даты. ***
Круги заезженные, дантовы. Под фонарями двухголовыми ютятся липы бородатые.
огней малиновых горение, ты в круге тесном, как на проповеди, стоишь и учишься смирению.
а день необъяснимо короток, когда спешишь под вечер в пятницу туда, куда спешит полгорода —
где за стеной соседи лаются, туда, где ненависть от нежности ничем в тебе не разделяются. форточка
в каморки полутёмные окраин попряталось всё то, что было раем, когда мы жили в племени детей.
я всё блуждаю в переулках старых, где молча подметают тротуары оранжевые ангелы дворов.
дворовый кот вас оглядит по-царски, там луж простор, почти венецианский, и карусель, как лодка, посреди.
возьмёт и заиграет «рио-рита» ... И только форточка стучит, открыта, и чудится, что – бабушка зовет.
там тополь с переломанной ключицей… И ничего со мной не приключится. Я лишь чужак из племени больших.
Ушли актёры. Завершилось действо. …А я стою у старого подъезда и слушаю, как форточка стучит. мой голубь за окном...
Но лишь глаза открою – вот голубь за окном, вот ангел за спиною, вот соскользнувший плед, а вот урчащий чайник. А всё иное – бред, сплетенье дум случайных.
Мой город – полный короб. Нырнёшь в его поток, как в ледяную прорубь - и задан старт с утра, и началась неделя, и чёрная дыра дрожит в конце тоннеля.
давным-давно, не мною – есть голубь за окном, есть ангел за спиною, и отблеск – серебрист – ложится на палитру…
я выпущу молитву, и горечь станет сном, и знаю лишь одно я: мой голубь – за окном. Мой ангел – за спиною. ***
Пара дней, и проснёмся уже в сентябре, он предсказан, но слишком внезапен. Он не вовремя, впрочем, как все сентябри. Твой сосед по площадке молчал и хандрил, а потом не заметил, как запил.
Гаснет шар золотой, отцветает фонарь, ядовито- лиловые астры пахнут школой и кладбищем. Морось в окне. И порывы твои излечимы вполне и похожи на приступы астмы,
Ты вдыхаешь и чувствуешь, кутаясь в шарф, что грядёт полоса нулевая. Время ставить тире. Время тронуть стоп-кран. Время медлить. Сосед допивает стакан, и другой наливает. ***
и над причалом затихнут гудки. Я принимаю тебя, одиночество, я обживаю твои закутки, и, пролетая над тихою пристанью, слушаю скрип твоих ржавых замков… Дай, одиночество, что ли, прописку мне. Не прогоняй из своих тупиков. ***
по наитию, будто бы помня нутром — свет, похожий на тот, что в окно заплывал и раскачивал пыль над потёртым ковром,
оставляя для памяти ход про запас — как легонько вздыхал отрывной календарь и у ходиков гиря ползла на палас,
и модель корабля, что без мачт и бортов, и догадку, что жизнь не настолько сложна, и предчувствие, будто ты к ней не готов.
И, шагнув из луча — мол, «не-выдаст-не-съест...», тот рассеянный отблеск ты носишь с собой из приюта в приют, из уезда в уезд...
прожигая навылет пласты и слои...
словно снег, утекает сквозь пальцы твои. ***
Саднит залеченный надлом. Но я храню былые скорби под уменьшительным стеклом,
его отдёрнуть – слаб искус, там горечь прошлого фантомна, а свет сомнителен и тускл.
Прощенье вымолит строка. Но пустота в немой гортани не обесценена пока. ***
но, фоновый шум глуша, звенит, от вчера до завтра протянутая душа.
как брезжит вдали, легка, от будущего к былому проложенная строка. ***
в тиши бессонной, полуночной, когда в душе решенье режется болезненно, как зуб молочный,
как перевал за поворотом, как что-то очень неизбежное, когда не скрыться от чего-то
не сесть в последнюю пирогу… Какой молитвою невнятною заговорить свою дорогу, чтоб горечь писем неотправленных оставить здесь, на полке пыльной, где правота порой неправедна, а благородство непосильно. Сюжеты: Сергей Алиханов представляет лучших стихотворцев России © Copyright: Борис Рубежов Пятая Страница, 2019.
Другие статьи в литературном дневнике:
|