Такая судьба. Гл. 6. 11. Гроссман

Такая судьба. Еврейская тема в русской литературе (2015). Глава 6.11.

     Наш завершающий разговор – о Василии Семеновиче Гроссмане (настоящее имя – Иосиф Соломонович, 1905-1964). Он родился в Бердичеве, который и прежде воспринимался как еврейский город, но произведения Гроссмана укрепили за ним эту характеристику. Его первый рассказ, напечатанный в 1934 г. в «Литературной газете», который так и назывался  «В городе Бердичеве», сразу обратил на себя внимание и создал его автору определенную литературную репутацию.
     Мировую известность этому рассказу принес снятый в 1967 г. по его мотивам  фильм А. Аскольдова  «Комиссар», главную роль в котором блистательно сыграла Нонна Мордюкова. Фильм пролежал под запретом более двадцати лет и лишь после 1988-89  гг. на него обрушилась груда наград международных кинофестивалей. По некоторым сведениям, одной из причин запрета являлся отказ режиссера заменить изображаемую в фильме еврейскую семью татарской.
     Действие происходит во время Гражданской войны, которая застала будущего писателя мальчиком, но конфликт произведения определяется не противостоянием красных и белых, а столкновением двух образов жизни: есть добрая, тесная, обаятельная, но мелкая жизнь четы Магазаников, любящих друг друга, орущих друг на друга, привыкших к теплым и несвежим запахам тесного жилья,— и есть женщина-комиссар Вавилова, которая в городе Бердичеве вынуждена задержаться во время советско-польской войны 1920 года, поскольку ей предстояло рожать.
     Магазанник – ничем не примечательный бедный многодетный еврей, рабочий, посадчик. В его лачугу вселяют Вавилову, и она там рожает ребёнка. О Магазанике автор говорит: он любил «свою жену, детей, старуху-мать, он любил свой дом». Без излишней сентиментальности он жалеет Вавилову, бросившую свой дом и пошедшую воевать неизвестно за что: «Дай ей чаю, чтобы её холера задушила».
     В грязном домишке Магазаника Вавилова вернулась к обычному человеческому житию, где нет никакой романтики, где изъясняются на домашней разговорной русско-еврейской речи, где без всякой позы рискуют своей жизнью и жизнью детей, пряча её, комиссара, от поляков. Вернулась Вавилова к человеческому бытию, однако, ненадолго. Революция, как некий рок, увлекает её, она бросает ребёнка, которого успела полюбить, и уходит за воинским отрядом. И простые евреи Магазаники далёкие от революции оставляют ребёнка у себя.
     Гроссман не сделал героиню рассказа еврейкой, хотя вполне мог бы: среди  красных комиссаров с подобными ей характерами и человеческими качествами евреев было в изобилии. В самом начале писатель как бы между прочим, но, конечно, не случайно упоминает, что на время отпуска по беременности Вавилову скорее всего заменит еврей. Между нею и ее начальником Козыревым происходит такой разговор:
– Что же? А кого вместо тебя? Разве Перельмутера из политотдела дивизии?
– Перельмутер – крепкий коммунист, – сказала Вавилова.
– Все вы крепкие, – промолвил Козырев…
     Гроссман не становится определенно ни на одну из сторон конфликта, но судя по тому, как приземленно у него воспроизведен бердичевский быт, сверхчеловечески возвышенная над ним Вавилова вызывает у него б;льшую симпатию. Хотя сами Магазаники, конечно, не способны поступить так, как она, решение Вавиловой находит у них не только понимание, но и одобрение: «Магазаники видели, как по улице вслед курсантам бежала женщина в папахе и шинели, на ходу закладывая обойму в большой тусклый маузер.
     Магазанник, глядя ей вслед, произнес:
     – Это настоящие люди, Бэйла».
     Противоположный образ еврея встаёт в рассказе «Четыре дня» (1935), тоже посвященном Гражданской войне. Три комиссара скрываются от поляков в доме местного доктора. Среди них молодой «слабый тщедушный» еврей Фактарович, который не изжил мальчишества и совершает необдуманные поступки. Его раздражает вынужденное заточение, в которое они попали, раздражает докторский дом «сытый ласковый», напоминающий ему детство и семью, откуда он ушёл в совершенно другой мир. Он стал следователем ЧК – арестовывал мужа тётки киевского присяжного и он помнит, как сказал тётке о смерти мужа. Автор показывает жестокость и распад естественных человеческих чувств особенно болезненный в еврейской среде. Но Фактарович об этом не думает. Не выдержав бездействия, он первым уходит из докторского дома, попадает в польскую комендатуру, откуда бежит в деревню, там достаёт лошадей и документы и вызывает своих товарищей. Энергия бьёт из него ключом.
     Позднее Гроссман, ставший в Москве инженером, пишет о фабричных людях. В 30-е годы появилась мода на производственную повесть. Шло большое строительство и одновременно раздавались обвинения спецов во вредительстве. Гроссман этой второй темы избежал и предпочёл ей прославление труда. В рассказе «Цейлонский графит» действует инженер-еврей Кругляк. Завязка сюжета очень проста: на карандашной фабрике кончается цейлонский графит, Кругляк предлагает заменить его уральским. Ему удаётся так обработать заменитель, что фабрика продолжает работать. Из других свойств Кругляка заметны отсутствие чинопочитания, доброжелательность, юмор, - черты национального характера. В общем, получился живой портрет, а не икона аскета-энтузиаста.
     Не забыл Гроссман о евреях и когда писал также до войны оставшийся незавершенным роман «Степан Кольчугин», посвященный описанию прихода рабочего парня к большевизму, в него включены любовно написанные сцены местечкового быта в период Первой мировой войны, а в числе персонажей действуют многие евреи (большевик, анархист, добросердечный врач и т. д.).
     В середине 30-х годов Гроссман сблизился с литературной группой «Перевал» и влюбился в жену Бориса Андреевича Губера. Ольга Михайловна ответила ему взаимностью и ушла к нему, оставив мужу двоих маленьких сыновей. А дальше произошло несчастье: в 1937 г. Губера арестовали, а вслед за ним, как это тогда было принято,  Ольгу Михайловну.  Гроссман забрал к себе детей, а затем написал Ежову письмо, где объяснил, что Ольга Михайловна – жена не Губера, а его. Письмо подействовало, и Ольгу Михайловну отпустили. Жили все вместе в одной комнате, но были счастливы. Это длилось до июня 1941 г.
     В годы Второй мировой войны Гроссман был фронтовым корреспондентом газеты  «Красная звезда», где была напечатана его повесть «Народ бессмертен» (1942) — первое в советской литературе серьезное художественное произведение о начале войны. В Сталинграде он провел полгода  с самого начала боев до окружения армии Паулюса, и провел не просто военным корреспондентом а полноправным и рисковым участником боевых действий. За пять лет работы в «Красной звезде» он дослужился до подполковника, был награжден орденом Красной звезды и медалью «За оборону Сталинграда», которую  просто так не давали. Он завоевал репутацию абсолютно бескорыстного, предельно объективного, дотошного журналиста, но понятно, что его принципиальность принесла ему не только почитателей, но и недоброжелателей. Ему было за кого мстить — после расстрела матери, старой учительницы французского, он и жить-то не хотел, Горе обострялось сознанием вины, что он не вывез ее вовремя, отчасти потому, что она не ладила с его женой.
     Антифашистская тема, естественно занимавшая центральное место в творчестве Гроссмана, постоянно сплетается с мотивами борьбы евреев против нацизма, с осмыслением трагедии, выпавшей на долю еврейского народа (новелла «Старый учитель», 1943; очерки «Убийство евреев в Бердичеве», 1944, «Треблинский ад», 1945). Если последние два произведения имеют четкую документальную основу, и не то что вымысел, но и элементы гипотетичности в них не дают себя знать, то «Старый учитель» – художественное произведение в полном смысле этого слова, и хотя оно, конечно, опирается на фактическую основу, его правда – это правда образного обобщения.
     Старого учителя зовут Борис Исаакович Розенталь, но он лишь одно из действующих лиц новеллы, в ней фигурируют и другие – евреи и неевреи. Внимание писателя сосредоточено на судьбе еврейского населения изображаемого города и шире – на участи евреев, оказавшихся на территориях, оккупированных гитлеровцами. Начало неторопливо и безмятежно. Старик-еврей выходит из дому в теплые, тихие дни, держа в руках томик Чехова. «Он любил книги – книги не стояли стеной между ним и жизнью. Богом была жизнь. И он познавал бога, живого, земного, грешного бога, читая историков и философов, читая великих и малых художников».
     «Соседок всегда удивляло, почему к старику, получающему сто двенадцать рублей пенсии, не имеющему даже керосинки и чайника, приходят в гости директор педтехникума и главный инженер сахарного завода, а однажды приехал на автомобиле военный с двумя орденами.
     – Это мои бывшие ученики, – объяснял он. И почтальону, приносившему ему иногда сразу  по два-три письма, он тоже говорил: – Это мои бывшие ученики. – Они его помнили, бывшие ученики».
     И вот в это благостный мир врывается война. Рядом с учителем – лейтенант с отрезанной выше колена ногой, воздушная тревога, налеты, звуки моторов и крики мальчишек, уже успевших освоиться в новой обстановке: «Летит… разворачивается… пикирует, паразит!».
     Вечером к Борису Исааковичу приходит его друг – доктор Вайнтрауб. Если первый из них воспитал за свою жизнь бессчетное количество учеников, то второй приехал  в этот город в 1901 г. и его здесь «буквально каждая собака знает». «С тех пор кого я только ни лечил здесь – и его, и жену, и Яшку Михайлюка с его вечными поносами, и Дашу Ткачук, еще до того, как она вышла замуж за Вороненко, и отца Даши, и Витю Вороненко. И так буквально в каждом доме». «Он почти всему населению города говорил “ты“, потому что все сорокалетние и тридцатилетние когда-то мальчишками лечились у него».
     Его мучают вопросы, которые тогда у многих не шли из головы: «Как культурный европейский народ, создавший такие клиники, выдвинувший такие светила научной медицины, стал проводником черносотенного средневекового мрака? Откуда эта духовная инфекция? Что это? Массовый психоз? Массовое бешенство? Порча?».
     А после захвата города немцами разыгрывается трагикомическая ситуация. У коменданта захватчиков майора Вернера жестокий приступ грудной жабы, и начальник полиции кричит:
     «–  Скорей, скорей! Где тут доктор? С комендантом припадок.
     –  Да вот наискосок, самый лучший врач в городе, – показал в окно Каряко. - Только он, извините, Вайнтрауб – еврей!
     – Вас?  Вас? – спросил адъютант.
     Начальник полиции, уже научившийся калякать по-немецки, сказал:
     – Хир, айн гут доктор, абер эр ист юд».
     Вернер умоляет спасти его «ради бедной матери и больной жены», тихим голосом жалуется:
     «– Ужасная болезнь. У меня уже четвертый приступ. В момент припадка я чувствую весь мрак надвигающейся смерти. Нет в мире ничего страшней, темней, ужасней смерти. Какая несправедливость в том, что мы смертны! Правда ведь?». И это говорит фашистский комендант, пришедший на нашу землю, чтобы убивать, наверняка уже убивший многих и готовый делать это и дальше. Говорит он это  еврею, человеку, принадлежащему к нации, приговоренной гитлеровским режимом к поголовному уничтожению. И человек этот все понимает и, «сам не зная отчего», отвечает: «Я еврей, господин майор. Вы правы, смерть страшна». А когда прибывает наконец главный врач терапевтического госпиталя с орденом «железного креста» на мундире, говорит ему, улыбаясь: «Здравствуйте, коллега, пациент в полном порядке».
     И вот наступает развязка. Появляется объявление, что все евреи должны собраться возле паровой мельницы для отправки в специальное гетто. Весь день ходят евреи к старому учителю с вопросами, что он думает об этом приказе. «Пришел старик-сапожник Борух, остряк и сквернослов, великий мастер модельной обуви, пришел печник Мендель, молчальник и философ, пришел жестянщик Лейба, отец девяти детей, пришел широкоплечий седоусый рабочий молотобоец Хаим Кулиш. Все они слышали, что немцы во многих городах уже объявляли об этих отправках, но нигде никогда никто не видел ни одного эшелона евреев, не встречал колонн на дальних дорогах, не получал известий о жизни в этих гетто. Все они слышали о том, что колонны евреев идут из городов не к железнодорожным станциям, не по широким шоссейным дорогам, а что ведут евреев в те места, где под городом яры и овраги, болота и старые каменоломни».
     А потом немцы  выменивали на базаре мед, сметану, яйца на женские кофты, детские джемперы и туфли, и люди узнавали в них знакомые вещи: джемпер, который надела соседка Соня, сандалии мальчика, эвакуированного из Риги, костюм инженера Кугеля. И все-таки в душе люди не верили, слишком страшным казалось убийство целого народа. А в это время майор Вернер и представитель гестапо Беккер обсуждают технологию проведения операции.
     «– Мы строим дело таким образом,  – сказал Беккер. –  Две команды – расстреливающая и охраняющая. Расстреливающая – человек пятнадцать-двадцать, обязательно добровольцы. Охраняющая должна быть сравнительно не велика, из расчета  один солдат на пятнадцать евреев <…>.
     - Сколько же времени это займет? – спросил Вернер.
     – Тысяча человек при опытном организаторе – не более двух с половиной часов. Самое главное – это суметь  распределить функции, разбивку и подготовку группы, своевременно подвести ее, а сама операция непродолжительна».
     Замечателен ответ  Беккера на вопрос: «Ну, а как же дети?». В нем выявился весь его эсэсовский  «гуманизм».
     –  Видите ли, – сказал он строго и серьезно, прямо глядя в глаза коменданту, – Хотя рекомендуется отделять их от матерей и работать с ними отдельно, я предпочитаю этого не делать. Ведь вы понимаете, как трудно оторвать ребенка от матери в такую печальную минуту».
     … Когда евреев подвели к краю оврага, в первых рядах оказался старый учитель Розенталь. Он держал на руках девочку и думал, как ее «обмануть», уберечь от страшного зрелища. Но внезапно он услышал ее голос.
     – Учитель, –  сказала она, – не смотри в ту сторону, тебе будет страшно. – И она, как мать, закрыла ему глаза ладонями.
     Мы не знаем, как назывался маленький городок, описанный в рассказе «Старый учитель». Но некоторые детали (упоминание Киевской консерватории, обилие таких фамилий, как Шевченко, Вороненко, Любименко) позволяют предположить, что находился он на Украине. Пройдя по ней вместе с освобождавшими ее от немцев частями Красной армии, Гроссман обобщил свои впечатления не в художественном, а в сугубо документальном произведении, которое назвал «Украина без евреев».
     Писатель  побывал в очень многих украинских городах и селах, и из увиденного им сложилась страшная картина. Если взять и воедино собрать все истории и всё услышанное и увиденное за дни и месяцы, проведенные им на Украине, получится ужасающий перечень невообразимых злодеяний. Ни в одном украинском городе или селе нет такого дома, где бы вы не услышали негодующего слова о немцах, где бы за эти два года не были пролиты слезы, где бы не посылали проклятий немецкому фашизму; нет дома без вдов и сирот. Эти слезы и проклятия впадают притоками в большую реку народного горя и народного гнева — днем и ночью плывет ее страшный и скорбный гул под украинским небом, почерневшим от дыма пожаров.
     «Но есть на Украине села, в которых не слышно жалоб, не видно заплаканных глаз, где тишина и покой. В такое вот село я приезжал дважды. Первый раз — 20 сентября, второй — 17 октября 1943 года. Село это лежит возле старого киевского шляха между Нежиным и Козельцем. Первый раз я там был днем, второй раз — грустным осенним вечером. И оба раза в Козарах было тихо  ;  мертвенно тихо. <…>  И я подумал, что так же, как молчат Козары, молчат на Украине евреи. Нет евреев на Украине. Всюду — в Полтаве, Харькове, Кременчуге, Борисполе, Яготине — во всех городах и в сотнях местечек, в тысячах сел ты не встретишь черных заплаканных девичьих глаз, не услышишь грустного голоса старушки, не увидишь смуглого личика голодного ребенка. Безмолвие. Тишина. Народ злодейски убит. <…> Все убиты, много сотен тысяч — миллион евреев на Украине».
     «Во всех книгах наших великих писателей, рисующих жизнь Украины, – в произведениях Гоголя, Чехова, Короленко, Горького, где говорится о временах печальных и страшных или же о тихих и мирных, в "Тарасе Бульбе" Гоголя, в "Степи" Чехова, в удивительных и чистых рассказах Короленко — всюду упоминаются евреи. Да иначе и быть не могло! Все мы, родившиеся и выросшие на Украине, впитали в себя картины жизни еврейского народа в ее городах и селах»..
     «Где сотни тысяч евреев, стариков и детей? Куда девался миллион людей, которые три года назад мирно жили вместе с украинцами, жили и трудились на этой земле?.. <…>. Нет смысла, да и никто не в состоянии назвать все места, где осенью 1941 года и летом 1942-го происходили массовые убийства евреев. В каждом большом и маленьком городе, в каждом местечке — всюду была резня. Если в местечке жило сто евреев, то убили сто, все сто и не меньше; если в большом городе жило пятьдесят пять тысяч, то убили пятьдесят пять тысяч, и ни одним человеком меньше. Подчеркнем, что истребление проводилось по точным, скрупулезно составленным спискам, что в этих списках не были пропущены ни столетние старики, ни грудные младенцы. В эти списки смерти были внесены все евреи, которых немцы встретили на Украине, — все до одного <…>.
     С тех пор, как существует человечество, еще не было столь умопомрачительной резни, такого организованного массового истребления ни в чем не повинных, беззащитных людей. Это самое большое преступление, которое знает история, ;  а ведь история знает немало злодеяний. Ни Ирод, ни Нерон, ни Калигула, ни татарские ханы, ни монголы — никто не пролил столько крови на земле, никто не совершил таких преступлений. Ведь здесь  ;  истребление целого народа, уничтожение миллионов детей, женщин и стариков».
     Пусть читателя не смущает обилие приводимых цитат, отражающих, впрочем, лишь незначительную часть написанного Гроссманом. Мы имеем дело с одним из самых малодоступных его произведений. Автор датировал его сентябрем 1943 г., но созданный им тогда текст до нас не дошел. Та его часть, которой мы располагаем, была напечатана в 1943 г.в переводе на идиш в еврейской газете "Эйникайт". Текст Гроссмана восстановлен в обратном переводе с идиша на русский язык  ;  выполнила его поэтесса Рахиль Баумволь. Публикация заканчивалась пометой «Продолжение следует», но где оно и было ли написано, неизвестно.
     Очерк «Убийство евреев в Бердичеве», имеющий авторскую помету «Бердичев 4 ноября 44 г.»,  хранится в РГАЛИ и был в 1990 г. опубликован в журнале «Знамя». Он начинается такой фактической справкой: «В Бердичеве до войны жило 30 тысяч евреев при общем количестве жителей около 60 тысяч. Хотя в юго-западных областях, черте бывшей еврейской оседлости, в большом количестве местечек и городов число евреев составляло 50 и более процентов к общему населению, Бердичев почему-то считался наиболее еврейским городом на Украине. Мнение это существовало долгие годы, и еще до революции антисемиты и черносотенцы называли Бердичев “еврейской столицей“. Немецкие фашисты, изучавшие перед массовым убийством евреев вопрос о расселении евреев на Украине, всегда специально отмечали Бердичев».
     Эта сухая документальная справка задает тональность всего последующего рассказа, фактически точного, максимально свободного от эмоций, скудного в образных средствах. Сначала  «шуточные экзекуции», которыми развлекались фашисты перед  убийствами своих жертв, издевательства, происходившие в первые дни не по приказу, а по фантазии инициаторов расправ, пока время общей государственной акции еще не наступило.
     Спустя 50 дней было объявлено распоряжение о переселении всех евреев в вновь организуемое гетто, но никто не предполагал, что это был лишь первый шаг к заранее продуманному и разработанному во всех деталях убийству всех двадцати тысяч евреев, оставшихся в Бердичеве. Палачи умело подготовили казнь, настолько тонко обманули своих жертв, что никто из обреченных до самых последних минут не подозревал готовящегося убийства.
     Гроссман, уроженец Бердичева, побывавший в городе после его освобождения от гитлеровцев, восстанавливал жуткие картины происходившего по рассказам выживших свидетелей. Он пишет: «Картина этого движения тысячных толп женщин, детей, старух, стариков на казнь была столь ужасна, что и поныне люди, видевшие ее, рассказывая и вспоминая, бледнеют и плачут. Жена священника Гурина, живущая с мужем в доме, мимо которого гнали на казнь, увидев эти тысячи женщин и детей, взывавших о помощи, узнав десятки своих знакомых, помешалась и в течение нескольких месяцев находилась в состоянии душевного помрачения.
     Но одновременно находились темные, преступные люди, извлекавшие материальные выгоды  из великого несчастья, жадные до наживы, готовые обогатиться за счет жертв немцев. Полицейские, члены их семей, любовницы немецких солдат, прочие темные люди бросались в опустевшие квартиры грабить. На глазах живых мертвецов тащили они платья, подушки, перины; некоторые проходили сквозь оцепление и снимали платки, вязаные шерстяные кофточки с женщин и девушек, ждущих казни <…>
     Весь день длилось это чудовищное избиение невинных и беспомощных, весь день лилась кровь на глинистую желтую землю. Ямы были полны крови, глинистая почва не впитывала ее, кровь выступала за края ям, огромными лужами стояла на земле, текла ручейками, скапливаясь в низменных местах. Раненые, падая в ямы, гибли не от выстрелов эсэсовцев, а просто захлебывались, тонули в крови, наполнявшей ямы. Сапоги палачей промокли от крови, жертвы подходили к могиле по крови. <…>
     Трижды за короткое время земля над могилами раскрывалась, взорванная давлением изнутри, и кровавая жидкость выступала через края ям, разливалась по полю. Трижды сгоняли немцы крестьян, заставляли их наваливать новые могильные холмы над огромными могилами. Есть сведения о двух детях, стоявших на краю этих раскрытых могил и спасшихся». Гроссман сумел установить их имена. Одним из них был сын инженера Нужного Гаррик. Его укрыла было семья Немоловских и сообщила об этом Нужному-старшему. Но при следующем расстреле оба они были казнены. Когда Немоловский описывал происходившее Гроссману, он разрыдался и сказал: «Этого нельзя рассказать».
     «Вторым ушедшим от места расстрела был десятилетний Хаим Ройтман. На его глазах были убиты отец, мать и младший братик Боря. Когда немец поднял автомат, Хаим, стоя на краю ямы, сказал ему:
     – Смотрите, часики, – и указал блестевшее на земле стеклышко. Немец наклонился, чтобы поднять  часы, мальчик бросился бежать. Пули немецкого автомата продырявили ему картузик, но мальчик не был ранен. Он бежал до тех пор, пока не упал без памяти. Его спас, спрятал и усыновил Герасим Прокофьевич Остапчук. Таким образом, пожалуй, он единственный из приведенных на расстрел 15 сентября 1941 года сохранил жизнь и дожил до прихода Красной Армии».
     Во второй  половине 1944 г. Гроссман создал самое объемное и, пожалуй, самое  значительное произведение в роде очерковой прозы, которому дал название  «Треблинский ад». Писатель работал над ним долго, тщательно собирая и анализируя материалы. Упоминания об этой работе постоянно встречаются в очерке, и убедительно подтверждают, что в авторе на время совместились два вида деятельности – историка и следователя.
     Сразу отметим, что не все его статистические выкладки подтвердились: Гроссман считал, что Треблинка была крупнейшей из фабрик смерти, на которых гитлеровцы осуществляли пресловутое «окончательное решение еврейского вопроса». Позднее специалисты пришли к выводу, что она уступала Освенциму. Однако несомненно, что никакой другой лагерь не был описан с таким мастерством, с таким обилием документальных и художественных деталей, как это сделал Гроссман.
     Треблинка, созданная вскоре после оккупации Польши гитлеровской армией, была первоначально обычным «трудовым» лагерем для неблагонадежных элементов, которых немцы создали на оккупированных землях сотни и тысячи. Попадали туда люди разных национальностей, преимущественно поляки, за малозначительные проступки, за значительные полагался не лагерь, а немедленная смерть.
     Весной-летом 1942 г. в двух километрах от него был создан другой лагерь, лагерь уничтожения, Гроссман называет его «лагерь-плаха». Привозимых в него людей, преимущественно евреев, умерщвляли в газовых камерах, а тела сжигали. Одежду, личные вещи, золотые зубы и даже волосы отправляли в Германию. Существование этого второго лагеря держалось в строжайшей тайне.
     Жертвы, подвозимые эшелонами по специальной железнодорожной ветке, до последнего момента не знали, куда их везут. Паровоз толкал вагоны сзади и останавливался у проволоки, таким образом, даже машинист и кочегар не переступали лагерной черты. Крестьянин, живший в близком к лагерю населенном пункте, рассказывал Гроссману, что иногда лишь мимо него проходили по шесть эшелонов в день, а то ведь была лишь одна из четырех железных дорог, снабжавших Треблинку.
     «Все, что написано ниже, – говорит Гроссман в начале своего страшного повествования, –  составлено по рассказам живых свидетелей, по показаниям людей, работавших в Треблинке с первого дня существования лагеря по день 2 августа 1943 года, когда восставшие  смертники сожгли лагерь и бежали в лес, по показаниям арестованных вахманов, которые от слова до слова подтвердили и во многом дополнили рассказы свидетелей. Этих людей я видел лично, долго и подробно говорил с ними, их письменные показания лежат передо мной на столе. И все эти многочисленные, из разных источников идущие свидетельства сходятся между собой во всех деталях, начиная от описания повадок комендантской собаки Бари и кончая рассказом о технологии убийства жертв и устройстве конвейерной плахи. Пойдем же по кругам треблинского ада».
     К весне 1942 г. еврейское население уже было согнано в гетто, лето 1942-го было признано подходящим временем для проведения второй части плана  – физического уничтожения. Одним из главных мест этого проведения и стала Треблинка. В ряду фашистских извергов, о которых пишет Гроссман, свидетели особо отмечают  зверство одного человекообразного существа, эсэсовца Цэпфа. «Обладая огромной силой, это существо внезапно выхватывало из толпы ребенка и, либо взмахнув им, как палицей, било его головой оземь, либо раздирало его пополам.
Гроссман проницательно указывает, что ужасаться нужно не тому, что природа  рождает таких дегенератов. Ужасно то, что такие существа, подлежащие изоляции и изучению как феномены психиатрической науки, существуют как активные и действующие граждане. «Действия Цэпфа были нужны, они именно способствовали психическому шоку обреченных, они были выражением алогичной жестокости, подавляющей волю и сознание. Он был полезным, нужным винтиком в огромной машине фашистского государства».
     Треблинская плаха, пишет Гроссман, была не простой плахой. Это была конвейерная плаха, организованная по методу потока, заимствованному из современного крупнопромышленного производства, она возникла не сразу, а росла постепенно, развивалась, строила новые цеха. Руководители Треблинки гордились, что она далеко оставляет позади по пропускной способности и производственной квадратуре камер многие гестаповские фабрики смерти: и Майданек, и Сабибур, и Бельжице. В одну камеру загружалось одновременно четыреста-шестьсот человек, а умерщвление длилось от  десяти до двадцати пяти минут. «Найдем ли мы в себе силу задуматься над тем, что чувствовали, что испытывали в последние минуты люди, находившиеся в этих камерах?»
     «Обезумевших от ужаса матерей заставляли водить своих детей не к газовым камерам, а к местам сожжения трупов <…> Дети кидались к матерям с безумными криками: “Мама, что с нами будет, нас сожгут?“ Данте не видел в своем аду таких картин». Творившие всё это эсэсовцы вовсе не были механическими исполнителями чужой воли. Все свидетели подмечают общие всем им черты: любовь к теоретическим рассуждениям, философствованию. Все они подробно объясняли преимущества своей расы перед всеми другими, произносили тирады о немецком характере, о миссии немцев.
     На последних страницах очерка Гроссман возвращается к воспоминаниям о своем пребывании в треблинском лагере. Он идет по земле, которая извергает из себя дробленые косточки, зубы, вещи, бумаги, – она не хочет хранить тайны. Вещи лезут из лопнувшей земли, из незаживающих ран ее. Над всем стоит ужасный запах тления, и сотни маленьких лесных мух ползают по истлевшим вещам, бумагам фотографиям – этих деталей множество, и они  убедительно подтверждают достоверность всего, о чем рассказано в очерке.
     Еще в 1942 г., находясь в самом пекле грандиозного сражения, разыгравшегося на Волге, Гроссман задумал роман, который так и должен был называться – «Сталинград». Казалось, он был, как никто, самой жизнью подготовлен именно к этому творческому акту. Он был не просто свидетелем великой битвы,  но и автором многочисленных очерков о ней, написанных тогда же, в 1942 году. В романе этому материалу  надлежало предстать углубленным и осмысленным.
     Но его замысел вызвал  не понимание и поддержку, а негодование. Особенно возмущался Шолохов:  «Кому вы поручили писать о Сталинграде? В своем ли вы уме? Я против». Это значило: как можно подпускать к такой теме поганую жидовскую морду.   Рукопись находилась уже в редакции «Нового мира», когда пост главного редактора перешел от Симонова к Твардовскому. Поначалу тот, прочитав рукопись, пришел от нее в такой восторг, что среди ночи приехал к Гроссману с торжественными поздравлениями.
     Казалось, дорога открыта. Но, как вспоминает С. Липкин, «опомнившись,  Твардовский выставил три серьезных возражения: 1. Слишком реально, мрачно показаны трудности жизни населения в условиях войны да и сама война.  2.  Мало о Сталине.  3. Еврейская тема: один из главных героев физик Штрум – еврей, врач Софья Левинтон, описанная с теплотой, еврейка. «Ну сделай своего Штрума начальником военторга», – советовал Твардовский. «А какую должность ты  бы предназначил Эйнштейну?»  ;  сердито спросил Гроссман.
     Секретариат Союза писателей в целом отнесся к роману положительно, высказав лишь ряд «пожеланий», среди которых – изменить название романа, а также: «Штрум отодвигается на задний план, у Штрума должен быть учитель, гораздо более крупный физик, русский по национальности». Под этим нажимом писатель отказался от первоначальных намерений и роман вышел под названием «За правое дело». Но это не спасло его от расправы.
     13 февраля 1953 г. в «Правде» была опубликована занявшая два подвала газеты статья М. Бубеннова  «О романе В. Гроссмана “За правое дело“». Для современников не было секретом, что эта статья была написана по указанию Сталина. Она появилась ровно через месяц после разоблачения  еврейских врачей – «убийц в белых халатах» и органически вписывалась в антисемитскую кампанию, которая, по замыслу ее Главного Режиссера, должна была предшествовать массовому выселению еврейского населения России в отдаленные районы Восточной Сибири и крайнего Севера.
     Хотя слова «евреи» в статье нет, ее направленность не вызывает сомнений. М. Бубеннов упрекает романиста в том, что тот «в центре поставил семью Шапошниковых-Штрумов. В качестве близкого человека в этой семье живет еще врач Софья Осиповна Левинтон. Семья эта ничем не примечательна и вообще мало интересна как советская семья». Нет сомнения, что Софья Осиповна Левинтон, не играющая в романе первостепенной роли,  «подшита к делу» только для того, чтобы у читателя не оставалось сомнений, что семья эта еврейская и что преобладающие в ней «серенькие люди» принадлежат к ненавистной критику национальности.
     Особенно неприятен Бубеннову еврей Штрум, он упрекает автора  за то место, которое занимает этот персонаж в его эпопее: «В. Гроссман до мельчайших подробностей, с большой симпатией и любованием описывает совершенно ничем не примечательную биографию Штрума. <…>  Не имея никакого отношения к войне, Штрум между тем больше всех думает и говорит об исторических событиях. <…> Не герои Сталинграда, а Штрум осмысливает грозные события войны, только он рассуждает о судьбах Советской страны и фашистской угрозе человечеству». Бубеннов зримо следует за Шолоховым: тот возмущался, что еврею доверили писать о Сталинграде, этот – что еврей рассуждает о судьбах Советской страны.
     Не так резко, но не менее омерзительно выглядели нападки писателей и критиков-евреев (И. Гринберга, А. Чаковского), поспешивших уверить начальство в своей полной преданности. И даже Твардовский, несколько месяцев тому назад пришедший  от романа в восторг, отрекся от него, признав его публикацию собственной ошибкой и недосмотром редакции журнала.
     Участь, постигшая роман Гроссмана, не может быть правильно понята вне тех исторических событий, которые происходили в стране в конце 1952-го и начале 1953 г. Литературовед Борис Фрезинский составил своего рода синхронистическую таблицу, которая  делает зримым то, что тогда могло не всем бросаться в глаза. Вот несколько отрывков из этого документа.
     13 марта 1952 года принято секретное постановление начать следствие по делу всех лиц еврейского происхождения, чьи имена назывались на допросах по делу Еврейского антифашистского комитета (ЕАК). Идет подготовка новых крупномасштабных черносотенных процессов. Первыми жертвами определены Илья Эренбург и Василий Гроссман.
     8 мая открылось закрытое судебное заседание Военной коллегии Верховного суда СССР по делу ЕАК; среди обвиняемых в шпионаже и антисоветской деятельности – писатели П. Маркиш, Л. Квитко, Д. Бергельсон, Д. Гофштейн, актер В. Зускин, академик Л. Штерн и другие.
     22 мая Фадеев одобряет четвертую правку романа Гроссмана и 3 июня сообщает автору, что роман сдается в набор под названием «За правое дело».
     4 июня на допросе подсудимых по делу ЕАК многократно называются имена Эренбурга и Гроссмана.
     11 июня Главлит подписывает верстку седьмого номера журнала с первыми главами романа «За правое дело». М. Бубеннов верстку не подписывает и не возвращает в редакцию.
     2 июля журнал с началом книги Гроссмана выходит в свет.
     18 июля всем подсудимым по делу ЕАК (кроме биолога Л. С. Штерн, которой Сталин, как считают, приписывал знание секретов долголетия,) выносится смертный приговор... 12 августа приговор приводится в исполнение.
     В октябре 1952 года «Новый мир» завершает публикацию романа «За правое дело»...
     Осенью в Москве проводятся аресты крупнейших профессоров-медиков, преимущественно евреев. Начинается практическая подготовка процесса «врачей-отравителей»...
     13 января 1953 года объявлено об аресте «врачей-отравителей». На местах готовятся списки для депортации еврейского населения.
     16 января редсовет издательства «Советский писатель» обсуждает роман Гроссмана, готовящийся к изданию. Впервые публично высказываются обвинения автора в еврейском буржуазном национализме. Принимается решение о необходимости переработки текста. 2 февраля обвинения Гроссмана в сионизме повторяются на обсуждении романа в редакции «Нового мира». М. Бубеннов отправляет Сталину письмо о романе Гроссмана.
     13 февраля по указанию Сталина «Правда» публикует погромную статью Бубеннова. Аналогичные статьи появляются в других изданиях...
     В этой хронике отсутствует, однако, упоминание об очень важном  факте. Вскоре после ареста врачей Гроссман был вызван на совещание в редакции «Правды», на котором академик Минц предложил ему подписать письмо Сталину, аналогичное тому, которое он вместе с Хавинсоном привозили на дачу Эренбурга. В нем говорилось, что врачи - подлые убийцы, но есть хорошие евреи, они честные труженики, патриоты, что они не виноваты и они просят его не карать их. Подавляющее большинство собравшихся это письмо подписали, в том числе и Гроссман, на которого, по словам Липкина, нашло затмение. Воспоминания об этой подписи мучили писателя всю жизнь.
     Но еще более драматичной оказалась судьба второй части дилогии Гроссмана – романа  «Жизнь и судьба».  Автор передал его журналу «Знамя». Но редакция, возглавляемая Кожевниковым, и поддержавшее ее руководство Союза писателей не только отвергли произведение как идеологически вредное, но проинформировали о нем вышестоящие инстанции. Гроссман ждал ареста, но в те «вегетерианские» времена дело ограничилось обыском, во время которого все найденные рукописи, черновики и даже копирка, сохранившая какие-то следы текста, были конфискованы.
     В письме, которое Гроссман отправил Хрущеву, были такие слова:  «Эта книга мне так же дорога, как отцу дороги его честные дети... Нет смысла, нет правды в нынешнем положении – в моей физической свободе, когда книга, которой я отдал жизнь, находится в тюрьме. Ведь я ее написал, ведь я не отрекаюсь от нее». Ответом было высокомерное молчание, и лишь спустя несколько месяцев Суслов подтвердил, что роман можно будет напечатать через 200-300 лет. К счастью, случилось иначе. Чудом уцелевший экземпляр был вывезен на Запад, с помощью В. Войновича, А. Сахарова, Е. Боннэр  опубликован в 1980 г. в Лозанне, в 1983 г. благодаря С. Маркишу и Е. Эткинду – в Париже, а спустя еще пять лет издан на родине писателя.
     Надо признать, что страх, который вызвал роман Гроссмана у советских вождей и их литературных холопов, был вполне оправдан. У критиков нет единого мнения о том, составляют ли «За правое дело» и «Жизнь и судьба» дилогию. Одни, как, например, Дмитрий Быков отвечают на этот вопрос утвердительно, акцентируя единство темы и наличие в обоих произведениях общих персонажей. Другие, как Ефим Эткинд, делают упор на то, что «Жизнь и судьба»  ;  роман с иной, значительно углубленной идеологической концепцией. Автору этих строк ближе вторая точка зрения.
     «За правое дело» Гроссман начал писать в 1943 г., «Жизнь и судьбу» завершил в 1960-м. Эти 17 лет – более половины всей его творческой биографии и притом на них пришлись события, осмысление которых обусловило кардинальные сдвиги в миросозерцании писателя, в результате чего во втором романе выявилось то, что не было еще постигнуто, по крайней мере в такой степени, когда создавался первый. В нем было сказано то, чего не говорил до него никто другой. И чего не говорил прежде и он сам.
     Приступая к первому роману, Гроссман искренне верил, что война между гитлеровской Германией и Советским Союзом была смертельной схваткой не только двух государств, но двух социальных систем, одна из которых олицетворяла для него свет, другая – тьму. И не только потому, что гитлеровцы были агрессорами, захватчиками, а мы защищали свободу и независимость нашей родины. Германский фашизм для Гроссмана воплощал в себе все силы мирового зла. А Союз Советских Социалистических Республик – в это Гроссман тогда еще верил  – был страной, призванной осуществить на практике вековую мечту человечества о мире, основанном на принципах справедливости, свободы, равенства, братства.
     Концепция первого его романа была ортодоксально советской. И композиционно он был выстроен в точном соответствии с этой концепцией. Как пирамида, в основании которой – народ, сражающийся за Родину и свободу, а на вершине – Ставка Верховного Главнокомандующего –  Сталин.
     Но писательский дар Гроссмана, органически присущее ему чувство художественной правды, взорвало эту концепцию. Жестокий реализм в изображении не только батальных сцен, но и всех подробностей, всего густо прописанного жизненного фона, на котором разворачиваются главные события романа, сама художественная плоть книги,  заставляют читателя напрочь забыть об этом искусственном каркасе, на котором по первоначальному его замыслу должно было держаться все здание.
     Роман «За правое дело» – книга трагическая. Она повествует о великой правде той страшной войны. В официальной советской историографии, а значит, и в литературе, тогда уже прочно утвердилась версия войны победной. О немецких «котлах» и окружениях, в которых оказались в первые месяцы войны миллионы советских солдат, не принято было даже и вспоминать. Помнить надлежало не о поражениях, а о победах. Но даже и тут полагалось не слишком «нажимать» на то, какой ценой заплатили мы за наши победы. И тем не менее есть основания думать, что главной причиной организованного в начале 1953 г. погрома книги, была национальность ее автора, а погром этот, как уже говорилось – органической частью тотальной антисемитской кампании.
     Иное дело – «Жизнь и судьба». Тут дело было в самом содержании книги, которого советская власть не могла бы простить никакому автору, будь он хоть сто раз русский. Гроссман в ней выявил и со всей прямотой показал глубокое внутреннее родство между коммунистическим режимом и гитлеровским фашизмом. Разумеется, рассчитывая на публикацию своего  произведения в СССР, писатель не мог ни сказать это от собственного имени, ни вложить это в уста положительного персонажа. Он схитрил:  крамольные слова говорит враг – гестаповец Лисс, и сопровождается это скептическими, недоброжелательными ремарками, а слушающий его коммунист Мостовский с ним вовсе даже не соглашается. Но правота разоблачительных суждений Лисса настолько убедительна, что читатель  успешно поверяет ее собственным опытом.
     Вот Лисс говорит слова, которые автор характеризует как  «ошеломляющие, неожиданные, страшные и нелепые»: «Когда мы смотрим в лицо друг другу, мы смотрим не только на ненавистное лицо, мы смотрим в зеркало. В этом трагедия эпохи. Разве вы не узнаете себя, свою волю в нас?»  Лисс продолжает проводить параллели: в наших лагерях сидят враги партии, враги народа, такие же люди сидят и в ваших лагерях. «Тех немецких коммунистов, которых мы посадили в лагерь, вы тоже посадили в лагерь в тридцать седьмом году. Ежов посадил их, и рейхсфюрер Гиммлер посадил их».
     Мостовским овладевает мысль настолько мучительная, что даже вызывает у него резь в глазах, понимание того, что для того чтобы оттолкнуть Лисса, «нужно отказаться от того, чем жил всю жизнь, осудить то, что защищал и оправдывал…
Но нет, нет, еще больше! Не осудить, а всей силой души, всей революционной страстью своей ненавидеть – лагеря, Лубянку, кровавого Ежова, Ягоду, Берию!   Но мало – Сталина, его диктатуру!
     Но нет, нет, еще больше! Надо осудить Ленина! Край пропасти!»
     А Лисс  продолжает и развивает свою идею: «Чепуха! Пропасти нет! Ее выдумали. Мы форма единой сущности – партийного государства.  <…>   И над нашим народным государством красное рабочее знамя, и мы зовем к национальному и трудовому подвигу и единству, и мы говорим: “Партия выражает мечту немецкого рабочего“. И вы говорите: “Народность, труд“. Вы, как и мы, знаете: национализм – главная сила двадцатого века. Национализм – душа эпохи! Социализм в одной стране – высшее выражение национализма! <…>  На земле есть два великих революционера: Сталин и наш вождь. Их воля родила национальный социализм государства. <…> Потом Сталин  многому нас научил. Для социализма в одной стране надо ликвидировать крестьянскую свободу сеять и продавать, и Сталин не задрожал – ликвидировал миллионы крестьян. Наш Гитлер увидел, – немецкому национальному, социалистическому движению мешает враг – иудейство. И он решил ликвидировать миллионы евреев. Но Гитлер не только ученик, он гений! Ваше очищение партии в тридцать седьмом году Сталин увидел в нашем очищении от Рема – Гитлер тоже не задрожал…».
     Лишь ко времени создания второго романа Гроссман со всей ясностью осознал, что Сталинград оказался вершинным моментом всей советской истории, именно здесь два режима, казавшиеся антиподами, окончательно уподобились друг другу. Отсюда не раз подчеркиваемая Гроссманом двойственность Сталинграда: в триумфе советского оружия кроется и величие и ужас. Величие — потому что победа под Сталинградом была триумфом народа. Ужас — потому что победа народа оказалась триумфом Сталина и его имперского режима. «Сталинградское торжество определило исход войны. — говорит Гроссман –  но молчаливый спор между победившим народом и победившим государством продолжается. От этого спора зависела судьба человека, его свобода».
     На Волге решалась судьба не только Германии и ее союзников, но и стран, воевавших с ней, политических партий Европы и Америки, всех еще уцелевших жертв нацизма. Предстояла катастрофа не только побежденных, но и победителей. «Решалась судьба калмыков и крымских татар, балкарцев и чеченцев, волей Сталина вывезенных в Сибирь и Казахстан, потерявших право помнить свою историю, учить своих детей на родном языке. Решалась судьба Михоэлса и его друга актера Зускина, писателей Бергельсона, Маркиша, Фефера, Квитко, Нусинова, чья казнь должна была предшествовать зловещему процессу евреев-врачей, возглавляемых профессором Вовси. Решалась судьба спасенных советской армией евреев, над которыми в десятую годовщину народной сталинградской победы Сталин поднял вырванный из рук Гитлера меч уничтожения».
     В тот самый миг, как один из противников сокрушил другого, стало очевидно, что они близнецы. До поры до времени они таили свое сходство. Немецкий тоталитаризм разыгрывал спектакль антибольшевизма, хотя и назвал свой строй социалистическим,  присвоил себе красное знамя, главные праздники назначил на 1 мая и 6 ноября. Советский же тоталитаризм долго и настойчиво отвергал нацистскую фразеологию, расистское учение и даже фашистов-антисемитов. После Сталинграда он, сохраняя обманную систему пропагандистских фраз, бесповоротно ударился в расизм и антисемитизм, что стало важнейшей чертой режима, причем коммунистические теоретики не удосужились даже свести концы с концами –  официально проповедуемый пролетарский интернационализм с националистическим угаром.
     К тому же приему – вложить правду в уста отрицательного персонажа, с которым положительный вроде бы не согласен,  Гроссман прибегает и в других местах. Заключенный в лагере вместе с Мостовским бывший меньшевик Чернецов говорит ему: «… Чудовищная бесчеловечность Сталина и сделала его продолжателем дела Ленина. Как у вас любят писать, Сталин – это  Ленин сегодня. Вам все кажется, что нищета деревни и бесправие рабочих – все это временные трудности роста. Пшеница, которую вы, истинное кулачье, монополисты, покупаете у мужика по пятаку за кило и продаете тому же мужику по рублю за кило, это и есть первооснова вашего строительства. <…> Сталин-то знает: железный террор, лагеря, средневековые процессы ведьм, – вот на чем стоит социализм в одной отдельно взятой стране».
     Когда Мостовский пытается опровергнуть подобные «зловонные слова» и заявляет, что Красная Армия – это армия свободы, он получает такой ответ: «А захват Польши по сговору с Гитлером в тридцать девятом году? А раздавленные вашими танками Латвия, Эстония, Литва? А вторжение в Финляндию? Ваша армия и Сталин отнимали у  малых народов то, что им дала революция. А усмирение крестьянских восстаний в Средней Азии? А усмирение Кронштадта? Все это ради свободы и демократии? Ой-ли?».
     Это голоса оппонентов, противников, даже врагов. Но послушаем самого Гроссмана, который, обобщая все увиденное, убедительнее, чем кто-либо другой показывает тождество двух тоталитарных систем – гитлеровского фашизма и сталинского тоталитаризма и проистекающее из него сходство протестов, которые вызывали эти системы: восстание в Варшавском гетто, в Треблинке и Собиборе и послесталинские Берлинское восстание в 1953 году и Венгерское восстание 1956 года, восстания, охватившие сибирские и дальневосточные лагеря, студенческое движение протеста против подавления свободы мысли.
     Тоталитаризм не может отказаться от насилия, оно составляет его основу и без него тоталитаризм погибнет. Но человек никогда не откажется от стремления к свободе. Даже подавленное, оно существует. Человек, обращенный в рабство,  становится рабом по судьбе, а не по природе своей. В неистребимости стремления человека к свободе Гроссман видит свет нашего времени, свет будущего.
     Хотя образ Штрума проходит через оба романа дилогии, в первом на его национальности внимание особо не фиксируется. Виктор Павлович – вполне нейтральное имя и отчество, которые могли бы  принадлежать и русскому человеку. Зоологическое юдофобство Бубеннова буквально «разоблачило» Штрума, выявило в нем еврея, и это решающим образом повлияло на отношение к нему автора статьи, вызвало стремление всячески принижать героя романа. Иное дело – «Жизнь и судьба», где еврейство Штрума, можно сказать, находится на первом плане и не только влияет на его судьбу, но порой и определяет его поведение.
     Вот малозначительный на первый взгляд эпизод  – спор между Штрумом и «юным вельможей», работающим в отделе науки Центрального Комитета. Когда Штрум говорит ему, что «упорство наше в Сталинграде – это упорство Ньютона, упорство Эйнштейна, что победа на Волге знаменует торжество идей Эйнштейна», он и не мыслит Эйнштейна как еврея и спокойно ставит его рядом с англичанином Ньютоном. Но для «юного вельможи» «так называемая теория относительности» –это теория еврейская, и он не может «отыскать связь между «русской Волгой и Альбертом Эйнштейном».
     Установление «национальности» русской Волги, отсутствовавшее у Штрума, делается им отнюдь не случайно: оно содержит намек и на неблагонадежную национальность Эйнштейна, и он поучает Штрума, что нельзя в такие важные для  нашего народа дни соединять в своем сердце Эйнштейна и Волгу. Но Штрум стоит на своем: он отказывается делить физику на еврейскую и нееврейскую и объясняет своему собеседнику, что «современная физика без Эйнштейна – это физика обезьян. Нам не положено шутить с именами Эйнштейна, Галилея, Ньютона».
     Относительно мельком появляется на страницах романа Адольф Эйхман. О деятельности, благодаря которой этот человек вошел в историю, не говорится. Описано главным образом общение с уже знакомым читателю Лиссом. Можно лишь предполагать, что «совещание», на которое едет Эйхман, – это та самая конференция в Ванзее, состоявшаяся 20 января 1942 года, где было определено «окончательное решение еврейского вопроса». Происходит короткий, но исполненный огромного смысла разговор. Лисс спрашивает:
     « – Скажите, можно примерно иметь представление, о каком количестве евреев идет речь?
     Он знал, что задал сверхвопрос, может быть, три человека в мире, кроме Гиммлера и вождя, могли ответить на него. <…>
     Эйхман ответил.
     Лисс, пораженный, спросил:
     – Миллионов?
     Эйхман пожал плечами»
     Какую цифру назвал Эйхман Лиссу, мы не знаем. Но известно, что в августе 1944 г. он представил Гиммлеру доклад, в котором сообщалось об уничтожении четырех миллионов евреев.
     Полагаем, что отнюдь не случайно непосредственно вслед за этим Гроссман расположил одну из главных, а в аспекте рассматриваемой нами темы безусловно главную в романе (32-ю второй части) главу об антисемитизме. Это своеобразное публицистическое вкрапление в художественный текст, в сущности небольшая статья, несомненно, явившаяся итогом  углубленной мыслительной работы. Эта глава невелика по объему, чуть больше трех страниц, она свободна от рассмотрения  конкретных фактов. Упоминания имен (Олейничук, Достоевский) или названий (Освенцим, люблинские и треблинские крематории) – единичны. Внимание писателя целиком сосредоточено на характеристике антисемитизма как явления, на его генезисе, побудительных мотивах, многообразии форм его выражения, на присущем ему качественном единстве несмотря на все это многообразие.
     Он может проявляться «и в насмешливом брезгливом доброжелательстве и в истребительных погромах», может быть идейным и физиологическим, индивидуальным, общественным, государственным. «Антисемитизм встретишь и на базаре, и на заседании Президиума Академии наук, в душе глубокого старика и в детских играх во дворе. <…> Антисемитизм есть зеркало собственных недостатков отдельных людей, общественных устройств и государственных систем. Скажи мне, в чем ты обвиняещь евреев, и я скажу, в чем ты сам виноват».
     Антисемитизм – мера человеческой бездарности. Государства ищут в евреях объяснения своей неудачливости. Люди, неспособные разобраться в причинах своих бедствий и страданий, сваливают ответственность за них на евреев. Особенность еврейского национального меньшинства в том, что оно не отбрасывается на периферию, а проявляет себя на направлении главного движения в развитии идеологических и производительных сил. «В пору расцвета торгового капитала появились евреи торговцы и ростовщики. В пору расцвета промышленности многие евреи проявили себя в технике и промышленности. В атомную эру немало талантливых евреев работает по атомной физике».
     В заключительной части своей главы-статьи Гроссман предлагает читателю аналитическую классификацию антисемитизма. «Бытовой антисемитизм – бескровный антисемитизм. Он свидетельствует, что в мире существуют завистливые дураки и неудачники», в демократических странах может возникнуть общественный антисемитизм, выявляющий себя в прессе, в бойкоте еврейского труда или еврейских товаров. «В тоталитарных странах, где общество отсутствует, антисемитизм может быть лишь государственным».
     Именно этот вид антисемитизма особенно опасен и ненавистен Гроссману. Писатель не имел возможности называть вещи своими именами, но не вызывает сомнения, что, говоря о тоталитарных странах, он имеет в виду прежде всего две – гитлеровскую Германию и сталинский Советский Союз. То, что творилось в этих государствах и дало материал для сделанных им обобщений: «такой антисемитизм бывает на первой стадии дискриминационным, – государство ограничивает евреев в выборе местожительства, профессии, праве занимать высшие должности, в праве поступать в учебные заведения и получать научные звания, степени и т.д. Затем государственный антисемитизм становится истребительным».
     Тональность всей этой главы предельно свободна от эмоций, а стиль от образности и каких-либо выразительных средств. Гроссман разговаривает с нами строгим языком логики, он анализирует явление холодно и бесстрастно, хотя страсти, конечно, кипели в его душе. Именно это придает его суждениям максимальную меру убедительности. Не подлежит сомнению, что в целостной структуре романа этой главе принадлежит ключевая роль, она как бы просвечивает сквозь все его содержание, позволяет правильно понять смысл конкретных событий и ситуаций.
Штрум пишет выдающуюся работу, ее выдвигают на соискание Сталинской премии, ее ставят в один ряд с трудами основателей атомной физики – Планка, Бора, Ферми, но находится и «странный человек» Гавронов, для которого главный критерий оценки – не научный уровень работы, а национальность автора, который «с фанатической упорностью доказывал, что все достижения физики связаны с трудами русских ученых, ставил мало кому известные имена Петрова, Умова, Яковлева выше имен Фарадея, Максвелла, Эйнштейна». Этот человек, характеризуемый как «психопат, мелкий завистник» находит в работе Штрума «дух иудаизма», считая, что называют ее классической и хвалят только потому, что ее автор еврей.
     Идущие сверху антисемитские установки препятствуют усилиям Штрума привлечь к работе нужных ему людей. Он хотел принять на работу молодого физика Ландесмана, ускорить вызов из Казани Анны Наумовны Вайспапир, но наталкивается на упорное сопротивление. Увольняют нужную ему заслуженную сотрудницу еврейку Лошакову. Это вынуждает и Штрума поставить вопрос о своем уходе из института. И он слышит от начальства такие слова: «Неужели вы думаете, что некем заменить Виктора Павловича Штрума? <…> Неужели некем в России заменить вас, если вы не можете заниматься наукой без Ландесмана и Вайспапир?  <….> Штрум опустил голову, и уже не было профессора, доктора наук, знаменитого ученого, совершившего замечательное открытие, умевшего быть надменным и снисходительным, независимым и резким. Сутуловатый и узкоплечий, горбоносый, курчавый мужчина, сощурившись, точно ожидая удара по щеке, смотрел на человека в вышитой украинской рубахе и ждал».
     Эти ощущения нарастают, углубляются в душе Штрума и выплескиваются в разговоре с близким человеком, другим крупным физиком Чепыжиным. «Ресницы Штрума часто заморгали.
     – Где мне взять веру, силы, стойкость? – быстро проговорил он, и в голосе его послышался еврейский акцент. – Ну что я вам могу сказать? Вы знаете горе, которое меня постигло, а сегодня меня травят только за то, что я…»
     Он, конечно, хотел сказать: за то, что я еврей, но «не договорил, быстро встал, ложечка упала на пол. Он дрожал, руки его дрожали».
     На последних страницах романа Гроссман рассказывает о еще одном испытании, через которое пришлось пройти Штруму. Его вызывает Шишаков и рассказывает ему, что за границей развязана клеветническая кампания, опубликован список расстрелянных у нас ученых, говорится о фантастических количествах людей, расстрелянных за политические преступления. Нужно «дать достойную отповедь всей этой мерзости», подготовлено письмо, которое должны подписать наиболее крупные ученые, обладающие мировой известностью. Когда Штрум осознал, что под этим письмом требуется его подпись, «тошное чувство охватило его», «миллионы тонн скального гранитного камня снова готовы были лечь на его плечи».
     Если бы мы знали только то, что написано в романе Гроссмана, можно было бы подумать, что эта сцена не имеет никакого еврейского подтекста. Но известно, что когда в 1953 г., после ареста врачей было подготовлено письмо, за которым должно было последовать выселение евреев, и тоже собирались подписи людей обладавших мировой известностью, то одним из них был Гроссман, который тогда свою подпись поставил.
     Нет ни малейшего сомнения, что описывая смятение и душевные муки Штрума, Гроссман  вспоминал то, что происходило с ним самим,  и прямые подтверждения этого мы находим в тексте. Штрум слышит от Ковченко те самые слова, которые, несомненно, слышал и Гроссман, «что Иосиф Виссарионович знает об этом письме и одобрил инициативу наших ученых». И думал он тогда то же: «Средневековой тьмой дышали эти обвинения! Врачи-убийцы!» Это дополнительно подтверждает, как много личного,  исповедального он вложил в этот роман, как было сплетено его содержание с собственной жизнью Гроссмана.
     Завершением относительно короткого творческого пути писателя, скончавшегося в 58 лет, суждено было стать его повести «Все течет». Ее первая редакция было создана в 1955 г., а в 1963, незадолго до смерти автора,  подверглась существенной доработке, на которую, вероятно, повлияли и разоблачения сталинизма, прозвучавшие с трибуны ХХII съезда КПСС, и удары, обрушившиеся на него: изъятие и последующий запрет на публикацию его романа. В частности, в него были введены ужасающие картины голода начала 30-х гг. и указаны виновники этого бедствия, унесшего миллионы человеческих жизней. Значительно увеличились в количественном отношении и приобрели б;льшую прямоту и остроту публицистические отступления, которые, как ничто другое написанное Гроссманом, дают разностороннее  и глубокое представление о его политическом миросозерцании.
     Собственно сам термин «повесть» может быть применен к этому произведению с значительной мерой условности. Беллетристическое начало в нем зримо отходит на второй план. Вымышленные персонажи далеко не так полнокровны, как те, которых мы видели в романе «Жизнь и судьба», не только Штрума, но и Лисса. Гроссман, как великий писатель, конечно, не мог не ощущать эту слабость своего произведения и пытался его минимизировать, вкладывая в головы и уста героев повести собственные сокровенные суждения.
     Правильно написано в одной из немногочисленных статей об этой повести, что она «четко делится на две составляющие – сюжетно-действенную часть, и публицистически-философскую, которая довольно условно “привязана“ к размышлениям центрального героя, которым является вчерашний гулаговец Иван Григорьевич. Именно здесь, в последних разделах, В. Гроссман вышел на главные свои обобщения в отношении свободы и неволи, высказав их напрямую, возможно, взяв в качестве примера знаменитые историософские отступления в эпопее Л. Толстого “Война и мир“».
     Главное, что определяет и ценность, и своеобразие повести Гроссмана, – это анализ настоящего и прошлого России, предпосылок, приведших к появлению и утверждению в ней тоталитарного государства, беспощадный суд над деятельностью Ленина и Сталина и сталинизмом как порождением и продолжением ленинизма. Культ Ленина, его лживый облик, который десятилетиями вдалбливался в наши головы советской пропагандой, и сегодня еще «живее всех живых», и найдутся люди, которых иные оценки и характеристики Гроссмана покоробят, а то и возмутят.
     Вот лишь немногие примеры. «Ленин в споре не искал истины, он искал победы. Ему во что бы то ни стало надо было победить, а для победы хороши были многие средства. Здесь хороши были и внезапная подножка, и символическая пощечина, и символический, условный, ошеломляющий удар по кумполу. <…> Ленинская нетерпимость, непоколебимое стремление к цели, презрение к свободе, жестокость по отношению к инакомыслящим и способность, не дрогнув, смести с лица земли не только крепости, но и волости, уезды, губернии, оспорившие его ортодоксальную правоту, – все эти черты не возникли в Ленине после Октября. Эти черты были и у Володи Ульянова. У этих черт глубокие корни. Все его способности, его воля, его страсть были подчинены одной цели – захватить власть. Он жертвовал ради этого всем, он принес в жертву, убил ради захвата власти самое святое, что было в России – ее свободу <…> Ленин умер. Но не умер ленинизм. Не ушла из рук партии завоеванная Лениным власть. Товарищи Ленина, его помощники, его сподвижники и ученики продолжали ленинское дело».
     В 1989 г. когда «Все течет» была впервые напечатана в СССР,  неприятие  подобных суждений было  еще более острым, чем сегодня. Поэтому редакция опубликовавшего ее журнала «Октябрь» предпослала тексту произведения статью Г. Водовозова  «Ленин и Сталин». Философско-социологический комментарий к повести В. Гроссмана “Все течет“». Размер этого «комментария» относительно огромен: лишь в три раза меньше, чем сама повесть. Углубляться в его содержание мы не будем, но отметим одно: все, что Гроссман написал в своем произведении о евреях и антисемитизме в СССР, не вызвало у Г.Водовозова никаких возражений.
     А написал он об этом немало. Поминает и фельетоны, в которых почти все разоблаченные были евреями, и газеты, которые  «с особой старательностью приводили их имена и отчества: “Сруль Нахманович… Хаим Абрамович… Израиль Менделевич…“. Если в рецензии критиковалась книга, написанная евреем, носящим русский литературный псевдоним, то рядом в скобках печаталась еврейская фамилия автора. Казалось, в СССР одни лишь евреи воруют, берут взятки, преступно равнодушны к страданиям больных, пишут порочные и халтурные книги».
     Не обойдено молчанием, что талантливую еврейскую молодежь не брали в аспирантуру, не принимали на физический факультет университета, на работу в министерства, что кончивших вуз евреев засылали на особо далекую периферию, что под сокращения попадали всегда одни лишь евреи. «…После того, как в “Правде“ появилась редакционная без подписи статья о театральных  критиках-космополитах – Гурвиче, Юзовском и других, издевавшихся над русским театром, началась широкая  кампания по разоблачению космополитов во всех областях искусства и науки…».
     А потом «сообщение о том, что ученые медики, артист Михоэлс совершили чудовищные преступления», и «надо было обладать отвагой, чтобы усомниться в их вине,  – ведь тогда преступники – руководители социалистического государства, тогда преступник Сталин». И началась вакханалия: «Больные под влиянием ужасных сообщений сделались подозрительными, многие отказывались лечиться у врачей евреев», закрывались аптеки, в которых евреи, агенты Америки, «продавали пилюли с высушенными вшами». «Некоторые люди вспоминали обстоятельства смерти давно умерших родственников, писали заявления в органы безопасности с требованием расследований и привлечения к ответственности евреев врачей».
     Директор института, в котором работал один из героев повести «говорил, что пора очистить русскую науку от нерусских имен, и однажды, видно, в припадке откровенности сказал: “Пришел конец жидовской синагоге, если бы вы только знали, как я их ненавижу“ <…> Как и все, что совершалось в стране, и это стихийное возмущение против кровавых преступлений евреев было заранее задумано, запланировано». Глубоко понимавший природу подобных явлений Гроссман видел в них не изолированные эпизоды, а проявления советского образа жизни.
     «Вот так же,  – продолжает он, – задумывались Сталиным выборы в Верховный Совет – заранее собирались объективки, назначались депутаты, а затем уж планово шло стихийное выдвижение кандидатов, агитация за них, и наконец наступали всенародные выборы. Вот так же назначались бурные митинги протеста, взрывы народного гнева и проявления братской дружбы. <…> Вот так же назначались великие писатели, любимые народом, вот так же назначались тексты писем, которые матери деревянными голосами зачитывали перед микрофоном, обращаясь к своим сыновьям солдатам; вот так же планировался заранее патриотический порыв Ферапонта Головатого; вот так же назначались участники свободных дискуссий, если почему-либо были нужны свободные дискуссии, заранее составлялись и согласовывались речи участником этих свободных дискуссий.
     Но вот умер Сталин, и было признано, что врачи не виноваты, что к ним применялись недозволенные методы на допросах. «А завтра государство признает, что пыткам подвергли Бухарина, Зиновьева, Каменева, Рыкова,  Пятакова, что Максима Горького не убили враги народа. А послезавтра государство признает, что миллионы крестьян были зря погублены». Но даже после смерти Сталина вновь привлечь на прежние места работы изгнанных «космополитов» оказалось невозможным.
     «После смерти Сталина дело Сталина не умерло. Так же в свое время не умерло дело Ленина.  Живет построенное Лениным государство без свободы. Не ушла из рук партии созданная Сталиным мощь промышленности, Вооруженных сил, карательных органов. Несвобода по-прежнему незыблемо торжествует от можа до можа. <…> Государство без свободы вступило в свой третий этап. Его заложил Ленин. Его построил Сталин. И вот наступил третий этап – государство без свободы построено, как говорят строители, введено в эксплуатацию. <…>  Что же дальше будет? Так ли уж незыблем этот фундамент. Прав ли Гегель – все ли действительное разумно? Действительно ли бесчеловечное? Разумно ли оно? <…> Как бы ни были огромны небоскребы и могучи пушки, как бы ни была безгранична власть государства и могучи империи, всё это лишь дым и туман, который исчезнет. Остается, развивается, живет лишь истинная сила – она в одном, в свободе. Жить – значит быть человеку свободным. Не все действительное разумно. Все бесчеловечное бессмысленно и бесполезно».
     О повести Гроссмана «Все течет» хотелось бы повторить слова, сказанные Герценом о письме Белинского к Гоголю: «Это – гениальная вещь, да это, кажется, и завещание его».


Рецензии