Такая судьба. Гл. 6. 9. Солженицын

Такая судьба. Еврейская тема в русской литературе (2015). Глава 6.9.

     Первым произведением А. И. Солженицына (1918-2008), с которым довелось познакомиться читателю, была, как известно, напечатанная в 1962 г. в «Новом мире» повесть «Один день Ивана Денисовича», и уже в ней появляется и занимает заметное место еврей – Цезарь Маркович. Этот образ, который считается истоком еврейской темы у Солженицына, разумеется, отрицательный, но негативное отношение к нему автора выражено мягко, потому что все изображенное в повести предстает как увиденное Иваном Денисовичем, которого писатель совсем не хотел представить ни антисемитом, ни вообще человеком, склонным к жестким отрицательным характеристикам. Даже о еврействе персонажа  сказано не агрессивно, а как бы предположительно: «В Цезаре всех наций намешано: не то он грек, не то еврей, не то цыган – не поймешь».
     Терпимым в глазах Ивана Денисовича, но вызывающим активную неприязнь Солженицына является то, что этот еврей сумел устроиться в лагере комфортнее других. «Цезарь богатый, два раза в месяц посылки, всем сунул, кому надо,  – и придурком работает в конторе, помощником нормировщика». То ли дело благородный Иван Денисович, который, заботясь о близких, отказался от посылок: «сам жене написал: впустую, мол, проходят, не шли, не отрывай от ребятишек. Хотя на воле Шухову легче было кормить семью целую, чем здесь одного себя, но знал он, чего те передачи стоят, и знал, что десять лет с семьи их не потянешь. Так лучше без них».
     «Богатство» Цезаря и в том, что у него табака вдоволь, и «он курил, чтобы возбудить в себе сильную мысль и дать ей найти что-то», а бедный Шухов, получив «недокурок» и не имея, как Цезарь,  янтарного мундштука, «тянул дым, пока губы стали гореть от огня». Шухов держит для Цезаря кашу, а тот, сидя спиной, его и не видит. И лишь когда Шухов откашлялся: «Гм, гм», «Цезарь оборотился, руку протянул за кашей, на Цезаря и не посмотрел, будто каша сама приехала по воздуху».
     Шухову, простому русскому человеку, чужд этот выходец из столичной художественной интеллигенции и «образованный разговор», который он ведет об искусстве, об Эйзенштейне, о гениальности трактовки образа Ивана Грозного. Он и стесняется его прервать, и понимает, что стоять и слушать то, что ему неинтересно и мало понятно, ни к чему. «Постоял Шухов ровно сколько прилично было постоять, отдав кашу. Он ждал, не угостит ли его Цезарь покурить. Но Цезарь совсем об нем не помнил, что он тут, за спиной».
     И шапка у Цезаря меховая, новая, присланная с воли. Всё его еврейская изворотливость: «кому-то Цезарь подмазал, и разрешили ему носить чистую новую городскую шапку. А с других даже обтрепанные фронтовые посдирали и дали лагерные, свинячего меха». Солженицын детально описывает, насколько еврею в лагере лучше, чем русскому. Шухов приносит вечернюю пайку: «Ваш хлеб, Цезарь Маркович». А между тем «его глаза, ястребиные глаза лагерника, обежали, проскользнули вмиг по разложенной на койке и на тумбочке цезаревской посылке, и, хотя бумажки были недоразвернуты, мешочки иные закрыты, этим быстрым взглядом и подтверждающим нюхом Шухов невольно разведал, что Цезарь получил колбасу, сгущенное молоко, толстую копченую рыбу, сало, сухарики с запахом, печенье  еще с другим запахом, сахар пиленый килограмма два еще, похоже, сливочное масло, потом сигареты, табак трубочный, и еще, еще что-то».  Цезарь снизошел до великодушия и махнул на хлеб рукой: «Возьми его себе, Иван Денисыч!». Для несчастного Шухова и это – благодеяние: «Баланда да еще хлеба двести грамм – это был полный ужин и уж конечно полная доля Шухова от Цезаревой посылки».
     Антисемитский заряд, заложенный в образе Цезаря, ускользнул от внимания первых читателей повести Солженицына. Все были так воодушевлены новизной темы и пленены талантом автора, что эта сторона осталась незамеченной. Только когда стали появляться последующие произведения, в которых еврейская тема проступала все более отчетливо и откровенно, критики Солженицына стали признавать, что «ненависть к евреям бурлила адским пламенем во всех его писаниях», начиная с  «Одного дня Ивана Денисовича» и до «Двести лет вместе» <…> А евреи, благодарные за открытие темы о лагерях, проглотили Цезаря Марковича, списанного Солженицыным с его близкого лагерного друга Льва Гросмана, которому он, как и всем, заплатил злом за добро».
     Значительно более объемно представлена еврейская тема в романе «В круге первом». Здесь мы видим несколько образов евреев, среди которых центральное место занимает Лев Григорьевич Рубин. Филолог-германист по специальности, он был на  фронте майором «отдела по разложению войск противника». Рубин не только воевал с Германией,  но знал и любил эту страну. «О маленьких городках на Рейне рассказывал так, как если бы хаживал не раз их умытыми тенистыми улочками».
     Позволив себе усомниться в лозунге «кровь за кровь и смерть за смерть», он был арестован и попал в шарашку. Но это не сломило веры Рубина в торжество коммунистической идеи. Прекрасно образованный человек, Рубин и в заточении продолжал утверждать ее правоту и считать, что  невинные люди в тюрьмах — не более чем неизбежный побочный эффект великого исторического движения. Именно на эту тему Рубин вёл тяжёлые споры с другими заключенными, в частности с Глебом Нержиным, прототипом которого был сам Солженицын.
     Преданный раз и навсегда для себя воспринятым представлениям и идеалам, бывший коммунист, который «повсюду похваляется, что остался им в душе, несмотря на посадку», он убеждает собеседника, что Сталин – «величайший человек». «Это вместе – и Робеспьер и Наполеон нашей революции. Он – мудр! Он – действительно мудр! Он видит так далеко, как не захватывают наши куцые взгляды…». Нержин давно излечился от подобных иллюзий. Для него Сталин – «Пахан», «Тупица! Боров тупой!».
     А вот еще один показательный для характеристики Рубина спор, который происходит у него с другим заключенным – Сологдиным. Рубин, убежден, что его сокамерники «в большинстве своем были не враги, а простые советские люди, жертвы Прогресса  и неточностей пенитенциарной системы», «начнись завтра война с Америкой, и дай этим людям оружие – они почти все поголовно забудут свои разбитые жизни, простят свои мучения, пренебрегут горечью отторгнутых семей – и повалят самоотверженно защищать социализм, как сделал бы это и Рубин. И, очевидно, так поступит в крутую минуту и Сологдин. И не может быть иначе! Иначе они были бы псами и изменниками.
     По острым режущим камням, с обломка на обломок, допрыгал их спор и до этого.
     – Так какая же разница?! какая разница?! Значит, бывший зэк, просидевший ни з; хрен, ни пр; хрен десять лет и повернувший оружие против своих тюремщиков – изменник родине! А немец, которого ты обработал и заслал через линию фронта, немец, изменивший своему отечеству и присяге, – передовой человек?
     – Да как ты  можешь сравнивать?! – изумлялся Рубин. – Ведь объективно мой немец за социализм, а твой зэк против социализма! Разве это сравнимые вещи?»
     В шарашке Рубин занимается «звуковидами», проблемой поисков индивидуальных особенностей речи, запечатлённой графическим образом. Именно Рубину и поручают сличать голоса подозреваемых в измене с голосом человека, совершившего предательский звонок. Рубин берётся за задание с огромным энтузиазмом. Во-первых, он преисполнен ненавистью к человеку, который хотел помешать Родине завладеть самым совершенным оружием. Во-вторых, эти исследования могут стать началом новой науки с огромными перспективами: любой преступный разговор записывается, сличается, и злоумышленник без колебаний изловлен, как вор, оставивший отпечатки пальцев на дверце сейфа. Для Рубина сотрудничать с властями в таком деле — долг и высшая нравственность.
     Разумеется, Рубин – значительно более сложная личность, чем Цезарь в «Одном дне», и увиден он глазами не Ивана Денисовича Шухова, а Александра Исаевича Солженицына. Солженицын не стал бы великим писателем, если бы не был глубоким психологом. Рубина он писал не с себя, а со своего солагерника Льва Копелева. Хотя сам Копелев оценил свое изображение в романе достаточно сдержанно:   «Мой "протагонист" глупее, равнодушнее, а "сам", и "Митя", и "синтетические" персонажи – их единомышленники – умнее, благороднее», – нельзя не признать, что образ Рубина не одномерен, и писатель выявляет противоречия его характера. Он понимает, что одно дело – участвовать в  разоблачении предателя, выдавшего врагам величайшего значения государственную тайну, но совсем другое – помочь ненавистным органам опознать человека, совершившего, хоть  наивный и опрометчивый, но безусловно благородный поступок.
     Когда Смолосидов включил обратный перемот, «Рубин с надеждой смотрел на его тёмные руки с голубыми пальцами. Ведь мог же бы он сейчас ощибиться! – включить не головку прослушивания, а головку записи! И все бы стерлось бесследно! И Рубину нечего было бы решать.
     Рубин курил, жуя и сдавливая мундштук папиросы.
     Молчали.
     Нет, Смолосидов не ошибся! Он включил именно ту головку, которую надо». Рубин «опустил лицо в пальцы руки. Самая главная дикость тут была в том, что не мог разумный человек с незамутненными мозгами посчитать любое медицинское открытие  – государственной тайной. Потому что не медицина та медицина, которая спрашивает у больного национальность. И этот человек, решившийся звонить в осажденную квартиру (а может, он и не понимал всей опасности), этот смельчак был симпатичен Рубину – Рубину тоже как простому человеку».
     Но он не простой человек – он приверженец, а значит и раб коммунистической идеологии. И хотя угрюмый Смолосидов и бессмысленно чванливый Бульбанюк «были ему отвратительны, смотреть на них не хотелось», «здесь, на этом маленьком перекресточке истории, именно они объективно представляли собою ее положительные силы.
     И надо было стать выше своих чувств!
     Именно такие же мясники, только из армейского политотдела, затолкали Рубина в тюрьму, не снеся его талантливости и честности. Именно такие же мясники, только из главной военной прокуратуры, за четыре года бросили в корзину десяток жалоб-воплей Рубина о том, что он не виновен.
     И надо было стать выше своей несчастной судьбы!
     И хотя эти достойны были, чтоб их прямо здесь, в комнате, рвануть противопехотной гранатой, – надо было не им служить, а – стране своей, ее передовой идее, ее знамени».
     Но не эти противоречия определяют логику действий Рубина, и происходит это именно так, а не иначе, потому что предопределено автором. В замечательной книге Бенедикта Сарнова «Феномен Солженицына» высказано такое наблюдение: «Солженицын – не тот автор, у которого герой может взбрыкнуться, ”удрать штуку”, как пушкинская Татьяна, или неожиданно для своего создателя вдруг прийти к мысли о самоубийстве, как это случилось с Вронским у Л. Н. Толстого. У него все фигуры расставлены, все роли распределены, все персонажи действуют в строгом соответствии с заранее составленным планом, идут туда, куда их направляет автор, неукоснительно подчиняясь его воле. Рубин в критической ситуации повел себя так, а не иначе, потому что так решил автор. И под это готовое, заранее обдуманное и принятое авторское решение подгоняется психологическая мотивировка, психологическая подоплека этого его поведения, психологическая мотивировка этого его поступка».
     Рубину в романе противопоставлен другой заключенный шарашки – Герасимович, противопоставлен, по выражению Б. Сарнова, «с точностью прямо геометрической». Герасимович – физик, акустик. И задача, которую ему предлагают решить, как раз по его специальности. А он – отказывается. Нет, говорит, сажать людей в тюрьму – не моя специальность. Рубин же по специальности – филолог, германист. А задача, которую ему предстоит решить, связана не с филологией и не с германистикой, а как раз с акустикой. А он не только что даже и не заикается о том, что эта задача не по его специальности, а напротив, изо всех сил старается доказать, что именно такова его специальность. Даже новую область акустики готов изобрести – «фоноскопию», нимало не смущаясь тем, что это его изобретение, как дипломатично выражается Герасимович, «свойства весьма нежелательного». И решающую роль для Солженицына при этом играло то, что Лев Григорьевич Рубин – еврей, а Илларион Павлович Герасимович – русский.
     Реже обращает на себя внимание не менее выразительная оппозиция образов двух тюремных надзирателей – русского Наделашина и еврея Шустермана. Наделашину его природная доброта долго мешала служить в Органах. Он никогда не бывал груб с заключенными, добродушно им улыбался, когда мог чем-то послабить, послаблял. Он не был в фаворе у начальства, по служебной лестнице поднимался со скрипом. Когда его из старшины сделали младшим лейтенантом, зэки, ценившие его доброту и тепло к нему относившиеся, шутливо перекрестили его в «младшину».
     Шустерман же как надзиратель лубянской выучки никогда не проявлял к зэкам ни малейшего сочувствия, как когтями впившись в локоть арестанта, тащил его, применяя грубую силу, в то время как Наделашин всегда шел поодаль и вежливо говорил, куда поворачивать. Все его поведение выдавало его непригодность к палаческой службе, Шустерман нашел в ней себя и был пожалован уже тремя звездочками на погонах.   
     Но «В круге первом», как и «Один день Ивана Денисовича»,   не побудили читателей задуматься об отношении  Солженицына к евреям. Лишь последующие произведения этого автора, в которых еврейский вопрос был поставлен куда как прямо, вызвали интерес и к его истокам. Это произошло, когда появился первый «узел» «Красного колеса» – роман    «Август Четырнадцатого». В нем обнаружилась  вещь, не сразу поддающаяся объяснению, – огромная вставка, своего рода «роман в романе», где описывалось событие, произошедшее тремя годами раньше и не имеющее никакого отношения к августовской катастрофе русской армии, – убийство Столыпина.  То, что оно в самом деле предопределило, куда в дальнейшем покатилось «красное колесо», сегодня трудно подвергнуть сомнению.
     Именно и только Столыпин мог обеспечить стране счастливое будущее, он заключал в себе единственную надежду противостоять революционным «бесам». Он превратил бы страну в здоровую конституционную монархию. Он переместил бы ее экономическое и культурное ядро на безопасные и щедрые просторы Сибири.  Пуля, направленная в Столыпина, убила не только  премьер-министра, но и целую государственную программу, повернув ход истории 170-миллионного народа. При Столыпине Россия не ввязалась бы в мировую войну, не было бы ни февраля, ни октября 1917 г., ни Гражданской войны, ни сталинского ГУЛАГа, страна вошла бы в ХХ век здоровой, процветающей экономической державой.   
     Всего этого не произошло  из-за убийства, которое совершил еврей. Солженицын подчеркивает это настойчиво и многократно. Поскольку фамилия «Богров» не выдает национальности ее носителя, писатель именует его Мордкой Богровым. Отца его звали Герш, и он оставался в иудейской вере, а его окружение составляли Эндель Шмельте, Ровка Бергер, Шейна Гутнер, Берта Скловская и им подобные. На террор он идет именно как еврей, причем не по каким-нибудь конкретным, обусловленным тогдашними событиями еврейским побуждениям, скажем, мстя за погромы или дело Бейлиса, а потому, что его на это толкает «трехтысячелетний зов» еврейской истории. И выбирает он в качестве мишени именно Столыпина, потому что для него он самый опасный и вредный человек в России.
     «Он неизгладимо  меняет Россию – но не в европейском направлении, это видимость, он оздоравливает средневековый самодержавный хребет, чтоб ему стоять и стоять, – и никакое подлинное освободительное движение не сможет разлиться. Умен, силен, настойчив, тверд на своем – так он и есть несомненная мишень для террора. <…> Cтолыпин ничего не сделал прямо против евреев и даже провел некоторые помягчения, но все это – не от сердца. Врага евреев надо уметь рассмотреть глубже, чем на поверхности. Он слишком назойливо, открыто, вызывающе выставляет русские национальные интересы, русское представительство в Думе, русское государство. Он строит не всеобщесвободную страну, но национальную монархию. Так еврейское будущее в России зависит не от дружественной воли, столыпинское развитие не обещает расцвета евреям».
     Свой замысел Богров открывает лишь одному человеку – известному члену партии эсеров и стороннику уничтожительного террора Лазареву и на вопрос, почему избран именно Столыпин, отвечает: «Надо ударить в самое сплетенье нервов – так, чтобы парализовать одним ударом все государство. И – на подольше. Такой удар может быть – только по Столыпину. Он – самая зловредная фигура, центральная опора  этого режима». Сокровенная цель Богрова в том и состоит, чтобы выстрелить в самое сердце России, отнять у нее единственного человека, способного ее спасти, ее последнюю надежду.
     «Лазарев продолжал возражения:
     – Но вы – еврей. Обдумали ли вы, какие могут быть от этого последствия?
     Все он обдумал! Еше готовней отвечал:
     – Именно потому, что я еврей, я не могу снести, что мы, позвольте вам напомнить, до сих пор живем под господством черносотенных вождей. Евреи никогда не забудут Крушеванов, Дубриных, Пуришкенвичей. А где Герценштейн? А где Йоллас? Где тысячи  растерзанных евреев? Главные виновники всегда остаются безнаказанными. Так вот я их накажу».
     То, что Богров совершил свой террористическ акт ради еврейского народа и как бы от его имени он подтверждает и в разговоре, произошедшем накануне приведения в исполнение вынесенного ему приговора. «На следующий день, в воскресенье, к осужденному был допущен раввин. И Богров сказал ему:
     – Передайте евреям, что я не желал причинить им зла. Наоборот, я боролся за благо и счастье еврейского народа.
     И это было – единственное несменяемое изо всех его показаний.
Раввин упрекнул его: ведь он же мог вызвать и погром.
     Богров ответил:
     – Великий народ не должен, как раб, пресмыкаться перед угнетателями.
     Это тоже было широко напечатано в российской прессе».
     На все ее будущие несчастья, утверждает Солженицын, Россию обрек еврей. Не случайно, как отмечали исследователи, имя Богрова окружено в романе почти исключительно еврейскими именами: Наум  Тыш, братья Городецкие, Саул Ашкенази, Янкель Штейнер, Роза 1-ая Михельсон, Иуда Гроссман, Хана Будянская, Берта Скловская, Шейна Гутнер, Ровка Бергер, Эндель Шмельте. Нееврейских имен вокруг Богрова почти нет, тогда как в документах их больше половины: Сальный Емельян Емельянов, Макаренко Лука Гаврилов, Ипатов Евстафий Михайлов, Базаркин Степан Алексеев, Просов Афанасий.
     Солженицын проходит мимо такого красочного материала, как удручающе пошлые стихи Богрова: «Твой ласкающий, нежно-чарующий  взгляд, Твои дорогие черты воскресили давно позабытые  сны… Мне не зажечь холодные сердца, Ах, как прожорливый паук, из сердца кровь сосет гнетущая тоска…» Для Солженицына не так важно, что Богров пошляк, как то, что он еврей.
     Может быть, антисемитская подоплека «Августа» прошла бы незамеченной и во всяком случае не вызвала бы громкого скандала, если бы Солженицына неожиданно и ненамеренно не «подвел» один из постоянных и преданных его поклонников –  Лев Лосев, который, выступая на радиостанции «Свобода»  с самых апологетических позиций, не обмолвился, что читатель солженицынского романа в самом образе змеи, ужалившей сотворяющего крестное знамение славянского рыцаря, может усмотреть параллель с печально известными «Протоколами сионских мудрецов», и что Солженицын, несмотря на очевидную антисемитскую составляющую книги, никакой ответственности за это не несет.
     Президент соединенных американских радиостанций Джеймс Бакли  заявил, что «эта передача представляет собой пропаганду крайнего антисемитизма и является дополнением к антисемитской пропаганде КПСС и КГБ, которая еще не решается цитировать “Протоколы сионских мудрецов“, любимую книгу Гитлера», а Богров олицетворяет «иудейского Змия». Дело дошло до рассмотрения в Комитете по иностранным делам Сената Соединенных Штатов.
     Солженицын пытался эти обвинения опровергнуть, но не очень убедительно. Дескать, никто и ничто не существует без недостатков, а значит, есть недостатки и у евреев, «но говорить о них – запретно, всякий заговоривший об общееврейских недостатках будет выставлен и ославлен антисемитом». Не очевидно ли, что «Август Четырнадцатого» содержал материал для намного более конкретных выводов?
     В следующем «узле» «Красного колеса», романе «Октябрь Шестнадцатого» на сцену выходит еще один еврей, которому предстоит продолжить сделанное Богровым и сыграть в истории, воссоздаваемой Солженицыным, собственную роковую роль. Нашим современникам имя Парвуса мало что говорит, но сто лет назад оно было не менее громким, чем имена Либкнехта, Ленина и Троцкого. Поэтому взгляд на изображение его у Солженицына необходимо предварить хотя бы краткой исторической справкой.
     Александр Львович Парвус (настоящее имя Израиль Лазаревич Гельфанд), видный деятель российского и германского социал-демократического движения, теоретик марксизма, публицист, прибыв в марте 1915 г. в Берлин,  предложил немцам свой план уничтожения России «путем прихода к власти крайне левых экстремистов». План Парвуса включал организацию под антивоенными лозунгами общероссийской забастовки на оружейных заводах и железных дорогах, взрывы железнодорожных мостов,  поджоги на нефтепромыслах; агитацию  среди рабочих ведущих отраслей и в портовых городах; подстрекание антирусских настроений на Украине, в Финляндии и на Кавказе и т.п.; Все это должно было привести к хаосу и отречению царя. А затем Россия, не приспособленная жить в условиях демократии, рухнет. И человеком, который, по мнению Парвуса, мог бы это осуществить, был Ленин.
     В мае 1916 г. Парвус направился в Цюрих, где состоялась их встреча. Ленин к предложениям Парвуса отнесся  осторожно, но в конце концов они договорились. После победы в России Февральской революции именно Парвус организовал проезд Ленина через территорию Германии в Россию. Когда в июле 1917 года большевиков обвинили в связях с германским генштабом, Парвус в своём берлинском издательстве выпустил брошюру под названием «Мой ответ Керенскому и компании»: «Я всегда, — писал Парвус, — всеми имеющимися в моём распоряжении средствами поддерживал и буду поддерживать российское социалистическое движение. Скажите вы, безумцы, почему вас беспокоит, давал ли я деньги Ленину? Ни Ленин, ни другие большевики, чьи имена вы называете, никогда не просили и не получали от меня никаких денег ни в виде займа, ни в подарок…». Но ему не поверили. С 1918 года Парвус стал яростным критиком Ленина, обрушив волну упреков на большевистскую власть. Умер  Парвус в 1924 г. Его смерть не вызвала заметного сочувствия. Для одних он был революционером и авантюристом, для других – предателем.
     А вот каким предстает Парвус в «Октябре Шестнадцатого», когда приезжает в Цюрих для встречи с Лениным. Эти страницы многие критики не без основания считают лучшими в романе. Непосредственному описанию беседы предшествует такая характеристика: «Он назывался Parvus – малый, но был неоспоримо крупен, стал  – из первых публицистов германской социал-демократии (был работоспособен не менее Ленина). Он писал блестящие марксистские статьи, вызывая восторг Бебеля, Каутского, Розы и Ленина (как он громил Бернштейна!), и подчинил себе молодого Троцкого».
     Во время первой русской революции Ленин даже ощущал себя как бы отодвинутым на второй план: «В ту революцию Ленин был придавлен Парвусом как боком слона <…> Надо было годам пройти, чтобы ребра, подмятые Парвусом, выпрямились, вернулась уверенность: что тоже на что-то годишься и ты». Солженицын много раз возвращается к описаниям внешности Парвуса, уснащая их едва ли не отталкивающими деталями: «несоразмерная, несимметричная голова доверчиво свисала набок, и дружелюбно, мирно смотрели на Ленина бесцветные философские глаза», «грузное тело, любящее бутылку шампанского натощак и ванну принять». Совсем по-другому выглядит Ленин: «маленький, плешатый, остроброват, остроглазый, с движениями резкими, суетливыми». Все во внешнем облике Парвуса свидетельствует о кроящейся в нем огромной силе: «вид у него такой – богатый, упитанный, холеная эспаньолка с оплывшим двойным подбородком <…> А глаза его бесцветные, водянистые – неотвратимо умны, уж это Ленин мог оценить».
     О национальности Парвуса речь не заходит, но читатель не забудет о ней уже потому, что Ленин именует своего собеседника не иначе как «Израиль Лазаревич». Не лишена скрытого смысла и такая характеристика: «…Многое в Парвусе противоречило. Отчаянный революционер, не дрожала рука разваливать империи, –  и страстный торговец, дрожала рука отсчитывать деньги. Ходил в обуви рваной, протертых брюках».
     Дело, по которому Парвус приехал к Ленину и которое является предметом их разговора, – более чем важное: План – чтобы мы осознали все его значение, это слово пишется с большой буквы – План, осуществление которого должно было изменить судьбы России и Европы, «вся предыдущая жизнь Парвуса была как нарочно состроена для безошибочного создания этого Плана, <…> вот что предложил Парвус Германии: вместо безнадежной пехотно-артиллерийской мясорубки – одним только впрыскиванием денег, без немецких жертв – в несколько месяцев из Антанты вырывается многолюднейшая часть ее,  <…> План! Я составил единый великий план, <…> Я назначаю русскую революцию на 9 января будущего года».
Но осуществление грандиозного «Плана» Парвуса было невозможно без Ленина: «Ленин – основа всего Плана. Если он отшатнется – кто же будет революцию делать». И «едучи в Швейцарию, более всего предсмаковал Парвус успех от встречи с Лениным. Давно состарилось их мюнхенское сотрудничество, годами не виделись они, – но зоркий глаз Парвуса никогда не упускал этого единственного неповторимого социалиста Европы». «Теперь уже можно было признать: такого третьего сильного ума, такого третьего проницательного взгляда – не было больше в Интернационале, только их два».
     И вот теперь Парвус добивался поддержки своего Плана, «навязчиво вкачивал свою бегемотскую кровь», «нависал на стол, с насмешливо-рыбьими глазами, со лбом, не меньше накатистым, чем у Ленина, и ждал, и требовал ответа». И Ленин готов был поддержать План, который «поражал верностью. По высшему центру своей мысли Парвус был несомненно прав», «Великолепная, твердая программа! Удары – осуществимы, избранные средства верны, привлеченные силы – реальны». «Против этой грандиозной программы Ленин не мог выдвинуть ни довода неверности, ни довода нежелания».
     Тем более, что сам понимал: ему составить такой план не под силу: «как на насмешку все ленинские идеи, на которые он жизнь уложил, вот не смогли изменить ни хода войны, ни превратить ее в гражданскую, ни вынудить Россию проиграть». Более того, уверенности, что он сможет сыграть свою роль в осуществлении Плана, у него не было. Парвус спрашивал: Так что же, Владимир Ильич? Участие ваших будет или нет? Ваши явочные адреса? Ваши приемщики оружия?.. Что у вас есть реально, скажите? Что есть – Ленин как раз и не мог ответить, потому что не было ничего».
     Если принять в расчет весь дальнейший «маршрут» «Красного колеса», становится очевидным, что Парвусу отведена роль дьявола, инициатора Плана, по которому покатилось это колесо. Еврей Богров начал дело – убил единственного человека, способного спасти страну от грядущих бедствий. Но он в сущности пешка, он не мыслил на перспективу, ибо это было ему недоступно. Но появился второй еврей, который составил План русской революции, План, который не под силу было составить даже Ленину, после чего дальнейший ход событий стал неотвратимым.
     Самым объемным, что было написано Солженицыным о евреях, является его двухтомное исследование «Двести лет вместе». Оно привлекло к себе значительное внимание, вызвало большое количество рецензий и можно сказать, закрепило в общественном сознании то представление, которое начало складываться уже по предшествующим публикациям. Я на нем останавливаться не буду.  Моя книга посвящена изображению евреев в художественной литературе. Другой материал привлекается лишь в той мере, в какой это требуется для правильного понимания позиций писателей, о которых идет речь. «Двести лет вместе» – не произведение писателя, а труд историка. О нем следует говорить отдельно  и – не здесь. В завершение же нашего разговора о Солженицыне необходимо  напомнить об одном факте.
     В начале 1985 г. Лев Копелев, выведенный, как мы помним, под именем Рубина в романе «В круге первом», а позднее отдавший в «Новый мир» повесть «Щ-854. Один день одного зэка», публикация которой под названием «Один день Ивана Денисовича» ознаменовала приход Солженицына в литературу, этот его многолетний близкий друг Лев Копелев написал ему письмо. Суть этого письма – извещение о полном разрыве отношений и объяснение причин этого разрыва. Одновременно оно было послано нескольким друзьям-единомышленникам «с однозначным требованием: прочесть и хранить, не выпуская из рук, не распространять и не показывать никаким журналистам». Лишь в 2001 г. письмо было опубликовано в парижском журнале «Синтаксис». Приводим несколько выдержек из этого письма, наиболее связанных с нашей темой:
     «Саня!..
     В твоих сочинениях, которые я прочитал уже после твоей высылки (“Жить не по лжи“, “Архипелаг ГУЛАГ II“, статьи в сборнике “Из-под глыб“, “Письмо вождям“, “Бодался теленок с дубом“), иные страницы вызывали у меня боль, горечь, гнев, стыд за тебя и жалость к тебе. В течение десятилетия ты представлял нашу литературу с таким замечательным достоинством, с такой безоговорочной правдивостью, и вот это достоинство, эта правдивость стали колебаться, давать трещины, обваливаться, потому что ты вообразил себя единственным носителем единственной истины… <…>
     Я с болью осознал, что наша дружба всегда была односторонней, что ты вообще никому не был другом, ни Мите, ни мне. И ты подтвердил это как художник в написанном тобой автопортрете. Твой Ленин не только мной был воспринят как талантливый автопортрет: в его отношении к работе, к себе, к женщинам, к дружбам отчетливо проступаешь ты. Это, пожалуй, самый удачный из твоих автопортретов, он и художественно значительнее Нержина, Костоглодова и самовлюбленного “бодливого Теленка“.  <…>
     Но еще мучительнее было читать в “Архипелаге“ заведомо неправдивые страницы в главах о блатных, о коммунистах в лагерях, о лагерной медицине, о Горьком, о Френкеле (очередной образ сатанинского иудея, главного виновника всех бед, который в иных воплощениях повторяется в Израиле Парвусе и в Богрове). <…>    
     Ведь все мы в десятки тысяч голосов объявили тебя “совестью России“. И я уверял, что ты никак не шовинист, не антисемит, что недобрые замечания о грузинах, армянах, “ошметках орды“, латышах, мадьярах – это случайные оговорки. “Послесвечение“ твоей заслуженной доброй славы действовало еще и после твоей высылки. Однако после “Глыб“ ты стал обыкновенным черносотенцем, хотя и с необыкновенными претензиями. И все же я продолжал защищать тебя, либо отрицая то, что становилось очевидным, либо стыдливо молчал – и все ради великого “общего дела“. <…>
     Ты постоянно говоришь и пишешь о своей любви к России и честишь “русофобами“ всех, кто не по-твоему рассуждает о русской истории. Но неужели ты не чувствуешь, какое глубочайшее презрение к русскому народу и к русской интеллигенции заключено в той черносотенной сказке о жидо-масонском завоевании России силами мадьярских, латышских и др. “инородческих“ штыков? Именно эта сказка теперь стала основой твоего “метафизического“  национализма, осью твоего “Красного колеса“. Увы, гнилая ось».


Рецензии