Рудники времени
Станиславу Евгеньевичу Кучеренко.
Рудники времени или ода жизни.
Как чёрный, грозный кат* нависла туча,
Отрубленною головой луна
Покатится вот-вот, как с дровней кучер,
В кусты сирени, будто в снег зыбучий,
И тишина, сплошная тишина.
Тоска. Окно. И всюду темень, темень
Исшарканная, греховодная.
В часы такие в память мою время
Вгрызается как коршун в сизаря.
Стучат. Я открываю: Друг мой, здравствуй!
Вот от чужих устав изрядно мест,
Забросив так поднадоевший галстук,
На редкость тихо праздную приезд.
Присаживайся близ огня, напротив,
Ведь мы с тобой не виделись с тех пор,
Как я пустую жизнь, в нетребе,* бросив,
Искать уехал счастье за Босфор.
Ты спрашиваешь как я? Слава Богу!
Конечно, мир с поэзией не схож.
Не потому ль, не знаю, я растроган
Люблю часами вслушиваться в дождь.
Люблю в ползущей пелене тумана
Дрожащий нимб луны, жалея лишь,
Что мы в душе, как май, не покаянны,
То часто выдавая за престиж.
Скажу, сейчас в том горько улыбаясь,
Нигде я счастья так и не нашёл,
Ведь что такое счастье мы не знаем,
Но каждый может быть его лишён.
Порой удачей умиротворённый,
(Звонят, я отключаю телефон),
С одной я стороны был моветоном,*
С другой же, Бог откуда, комильфо.*
Весь этот шквал страстей, как бег треножный,
Когда с отчаянья кулак зудит,
Гноясь и чертыхаясь как сапожник,
Стал властен, думал я, навек в груди.
Смотри, как блик луны уж тучей скомкан…
Я лишь тебе признаюсь, дорогой,
Что часто призадумавшись на койке,
Я б многих звал, но не себя брюзгой.
Быть может, ты ловил себя на мысли,
На той, что ныне сам себя ловлю,
Когда доходит суть до чувств низких
Мы совестим наследственность свою.
Что, зарывая в персть свои же тайны,
Ног оттиски, и, как ни жаль, талант,
То путь становится необитаем,
Пустой, в том мёртвый, оставляя взгляд.
Быть может, лишь моральные уродцы
Как одяг, души носят на фасон.
Рабу дай волю – с счастья, он сопьётся,
Лиши души поэта – сгибнет он.
«Не знаю, может прав ты, Серж, не знаю,
Но вот в одном уверен я, увы:
Душа и ноги завсегда страдают
От светлой пусть, но глупой головы».
Но мне, с какой-то гордостью цыганской,
Когда я пел цыгаркою дымя,
Казалось, что не поздно возвращаться,
Никто б лишь не подрезал стремена.
И чувствуя всю мощь любовной схватки,
От тех восточных глаз сходя с ума,
Лобзал я чрев танцующим арабкам,
До ниток снова пустоша карман.
Но я, поверь, нисколько не клевеща,
Поймёшь ли ты сердечность моих мук,
Грустнел при виде лёгких, русских женщин,
Что вьются там повсюду роем мух.
И будто бы засиженный клопами
От человеческих несовершенств,
Был в пятнах мой «краеугольный камень»,
Обломком веры мир пронзив в душе.
Во многом, я был может не достоин
Иной, как опрометчивой судьбы,
Но я в душе не мерил чувств ценою,
Хотя бы, потому что я любил.
Но вот, что стало, друг, меня тревожить,
Что глаз закрыть без муки не даёт:
Как только ночь, вдруг я, сквозь сон, по коже
Вновь чьих-то пальцев ощущаю лёд.
Бессонница доводит до припадка,
Косматой бабой, лапая лицо,
То воплотится в юную арабку,
То у стены застынет мертвецом.
Меня знобит, и кажется я спятил,
Бродя всю ночь – окно, стена, кровать.
Ужель так рано я пришёл к расплате?
Рояль сожжён, и дурь свою утратив,
Учись, поэт, на углях тож плясать.
Но сон всё ж наступает ненадолго,
Ведь дьяволу продавшийся Морфей
Мешает мне таблетки с алкоголем,
Чтоб я навечно с ним остался, что ли,
Забыв, что все поэты зла живей.
И снится мне, что бра зажгя невольно,
Пытаясь что-то разглядеть у стен,
Иду, спускаясь, я куда-то в штольню,
Лишь тенью страх за мной как прихвостень.
Спускаюсь, здесь светло, но ниже темень,
Зловещая, с могильным запашком.
И в этой толще стонет моё время,
Закопанное собственной рукой.
Опять свет, нежный, тёплый от лампадки,
Ребёнок годовалый спит, сопя.
Я слышу колыбельную цыганки,
Ах, Боже, няня Клавдия моя.
Цыганка та всё было напевала
Про степь, качая в яслях малыша.
И много лет спустя, с той песней самой,
Уж став поэтом, говорил я дамам:
Прости, что не сговорчива душа.
Так вот откуда, может быть, с пелёнок
Любовь моя к степи и лошадям.
Представив тот мой первый шаг под клёном,
Стоял я долго, глаз с них не сводя.
Меня тошнит, мне плохо и скабрёзно,
Земля, как зыбь, уходит из под ног,
Руками, вместо стен, хватая воздух,
Вдруг слышу кто-то устоять подмог.
Смотрю в огляд – один, лишь женский голос:
Иди вперёд на свет, я подскажу,
Где ты по-детски был красив и молод,
Иди, не бойся, то ещё не жуть.
Я просыпался и, куря помногу,
Опять ложился, саданув вина:
Мне снилась в снеге старая софора,
Качель моя, старухи у забора,
И куст роз жёлтых прямо у окна.
Эх, что-то, друг, с тобой мы накурили,
Святых хоть вон из комнаты неси,
Как хор попов уж полночь пробубнили
За вечность запылённые часы.
Так радостно, когда я вспомнив деда,
С приятною усталостью в плечах,
С ним помолившись кротко пред обедом,
Мы проводили время за беседой,
Порой прижавшись, просто помолчав.
Вообще, во всём я очень был прилежным –
Носил мал воду, сам топил и печь,
Себе сам гладил школьную одежду,
Чтоб маму от хлопот тех уберечь.
И во дворе со всеми я приветлив
Старухам часто бегал в магазин.
И завсегда совали мне конфету,
Родителям вздыхая: что за сын!..
«А что потом, куда девался мальчик,
От коего все были без ума»?
Он вырос, в пьянках став искать удачу,
Под ноги шлюх бросая жемчуга.
В пятнадцать лет, поехав в детский лагерь
Влюбился я, да так, что целый год
Её я сыпал тоннами бумаги
Наивных писем, зная, что порвёт.
И вот тогда, с неимоверной силой,
Как бьют по крупной рыбине веслом,
Во мне в один миг что-то надломилось,
И… сердце в распояске понесло.
Ещё не зная женщин, их лукавства
Я был, как это в смех не назовут,
Овеян благородным хулиганством,
Как молвили – дворовый Робин Гуд.
Тогда, мой друг, в начале девяностых,
Когда, как спрут, расползся криминал,
Попасть в ту сферу было очень просто,
И мало кто той доли избежал.
Борзели все от - мала до велика,
И чтобы быть хоть как-то защищён,
Входили мы в какую-нибудь клику,
Уж сами нарываясь на рожон.
Но к счастью, мне далась жар-птицей песня…
Дай я сейчас спою, коль ты не прочь:
«…Над ветхими крестами белолесья…
…Седою прядью луч над рощей свесив»…
(Пою, но слышу сердцем, что невмочь).
Куда глядел тогда тот агнец Божий?!
Валилось в душу всё, как грязи ком…
«Мне самому уж мысли разум гложат…
Прошу… Что стало с этим «рудником»?
Там не Отца, а крутость зрели в Боге,
И до того зажрались, меря стать,
Что даже откровеннейшей подстёге*
Нельзя сказать открыто было: «Б****».
Вокруг меня клубками вились змеи,
Одна из них, с известным мне лицом,
От Бога больше дара не имея,
Привстав, шипит в душевной гонорее,
С такой же тварью сторожа яйцо.
Ах, Боже правый, что же там творится,
Я снова видел тех… тех самых, Стас:
Как метой, злостью тронутые лица,
С ухмылкой хищных исподлобья глаз.
Не ты ли тот вон, говорил мне голос,
Гнобишь кого-то пьяный, в кепаре?
И где тогда твоя бродила совесть?
«Рыдала, видимо, на алтаре».
Вот жизнь твоя, друзья, твои подруги,
Твой славный путь осознанный, где ты
Теперь кричишь ночам, как белуги,
Которым рассекает киль хребты.
Листва, как паутиной златопряда,
Мне то и дело липла на пиджак.
Идя зарёй церковною оградой,
Я мучился в одном: что было надо
От жизни мне? В чём был мой Божий знак?
С тем будешь жить и ты, душа-товарищ,
Лишь с тем различием безумств и сил,
Как я когда-то, лет ты не считаешь,
Которых для меня уж след простыл.
И думал я: Коль точки все расставить,
Ни в златах, ни в заплатах не хочу
В мою такую возвращаться память.
«Ты, может, был тогда в надрыве чувств?
Позволь, но я скажу тебе, чуть хмурясь:
Нет истин мудрых без утрат. Прости,
Ведь были отрочество, была юность,
А стало быть есть нежность памяти.
Быть может, лишь листвой припорошило
Ступени оживающих легенд?
Ты зелен был, теперь же став мужчиной
Нашёл их, к коим думал, хода нет.
Пускай уж отрочества свет слепящий
Уж сам ослеп, но как и век назад
Тот милый сап Красавки, вашей клячи
Ведь нежил, как и всё, где ты был рад».
Почти светает. Задождило. Знаешь,
В такую пору только спать и спать,
Но так с тобой приятно, мой товарищ,
О сокровенном душу изливать.
Перед твоим приходом я припомнил,
По-новому осмысливая то,
Что говорить любил хромой садовник,
Который прошлой осенью утоп.
«Сынок, не верь, что время лучший лекарь.
Коль веришь, дышишь, любишь – значит жив.
Но если ты отправился за реку,
То лодку на том бреге привяжи».
Но годы шли в промозглой душетряске.
И до сих пор, быть может, неспроста,
Порой в ночь Лихоманкою* белясой
Садится мотылёк мне на уста.
Да, весел я, весёлые обиды,
И, может быть, к тому всё говорю,
Что мне как оскоромшемуся стыдно,
Что совестил наследственность свою.
«Серёжа, может, на душу клевещешь?
Ей-богу, может, в том хандришь ты зря»?
Мне мерзко, Стас, что дорогих мне женщин
Любил я лишь с другими на паях.
Что, уходя, пусть хлопая калиткой,
Я оставался верным, даже той,
Кто обожгла фальшивою улыбкой,
(Не зная, что мужал я в этих пытках),
Как впрочем, и подпудренной душой.
Премного видя лиц метаморфозных,
Я знал овцу, что мнит себя волком.
Ведь как, ни всматривайся - по навозу
И блеянью поймёшь, с кем я знаком.
Однажды я, зайдя к одной из бывших,
Не самых мудрых из немногих жён,
Поймал тот взгляд её, слегка больничный,
Что указал на плинтус мне, с ножом.
Я помню, саркастично и брезгливо
Подумал, свой пакуя гардероб,
Что душу бесу продаёт трусливый,
А сильный, подлатав её, живёт.
И то, что я по разностным причинам
Кого-то мнимой лаской приручил,
То оттого, что многие с личиной
Во мне искали слабость или чин.
Но провалиться здесь мне в преисподнюю,
Влюбившийся в поэзию взагрыз,
Я дорожу тем, что живя сегодня,
Пройдя к поэту путь от подворотни,
Мне сокровенна и прекрасна жизнь.
И потому меня не успокоишь,
Опять шепча: остынь, Серж, не ершись,
Когда какой-то очкарь-заморыш
Даёт совет от желченной души.
Пускай снискал я норов оголтелый,
Что в пору покаянья жечь свечу…
Привычно телу, что его жалеют,
Душой вот с этим свыкнуть не хочу.
И я, свои стихи поставив вровень,
Связав друг с другом, и спускаясь в тьме,
В те спутанные лабиринты штолен,
Вдруг понял: они светом стали мне.
Но если кто-то, оттеснив мне солнце,
Мою вновь лиру скверною пронзит,
Тому сожму кадык, что ссань польётся,
Сказав: Поэт- сам свет, сам луч в колодце,
Не душу мне, мотнёй своей тряси.
Родными стали мне чужие тропы,
Не видел коих, но о коих спев,
Ловя лицом снегов осенних хлопья
За боль сквозь смех обязанный судьбе.
И если память всё-таки бессмертна,
Волхвом взывая к нашим «рудникам»,
То в сердце человека и поэта
Искусство вечно, жизнь пусть коротка.
Смывает дождь со звёзд, как хлеба крохи,
Тот тёплый свет в высокую траву.
И не смогу прочесть без слёз, без вздоха,
Что этот свет в стихах, в моей эпохе
Во слове златом выбитым – живу!
Весна цветами грязь уж порошила,
С зарёй на сонных улицах Югры.
Шёл где-то, по одной из них мужчина,
Туда, где лишь поэзия свершила
Его начало в письменах зари.
И лишь цветам могло бы показаться
Его усталой нежности строки,
Красивое души непостоянство,
Как звёзд, что светят в наши «рудники».
8-9 июня, 2014г.
Сергей Андросов
Кат (устар.) – инквизитор, палач.
Моветон (устар.) – дурные, неприличные манеры.
Комильфо (устар.) – благовоспитанность, хороший тон.
Подстёга (устар.) – блудница, потаскуха.
Лихоманка ( злодейка) – одна из 40 сестёр Иродовых, мотыльком садящаяся спящему на уста, принося лихорадку.
Свидетельство о публикации №114070602866